ПОРТРЕТ А.С. ПУШКИНА Орест Кипренский Согласно ленинскому плану монументальной пропаганды, в списке лиц, кому победивший в Октябрьской революции пролетариат должен был поставить памятники, значилось и имя русского художника Ореста Адамовича Кипренского. И хотя памятник так и не был сооружен, но уже сам факт включения О.А. Кипренского в такой список примечателен и характерен, так как показывает значение этого живописца для русского народа и для русской художественной культуры. Произведения О. Кипренского, особенно его замечательные портреты, являются одной из самых больших жемчужин нашего художественно наследия. Выходец из крепостной среды, своим трудом добившийся всеевропейской славы, О. Кипренский написал лучший портрет А.С. Пушкина. Заказ на создание портрета русского поэта последовал в 1827 году от А. Дельвига. Весной 1827 года художник возвратился из Италии, в мае этого же года в Петербург — проездом из Москвы в Михайловское — приехал и А.С. Пушкин. У них был общий круг знакомых и друзей, и, по преданию, в доме одного из них — Н.Д. Шереметева — и писался этот знаменитый портрет. То, что портрет А.С. Пушкина заказывал именно А. Дельвиг, не случайный факт: поэт называл А. Дельвига «художников друг и советник». Сам А.С. Пушкин портретироваться не любил, хотя художник был ему хорошо знаком: несколькими годами раньше О. Кипренский писал портреты людей пушкинского окружения — В.А. Жуковского, К. Батюшкова, П.А. Вяземского, И.А. Крылова, П. П. Гнедича. Художественный стиль Ореста Кипренского, в котором сочетались пластическая выразительность формы с правдивостью, а умение показать характер с возвышенным идеалом, мог импонировать поэту. Несомненно, что во время сеансов позирования художник и поэт беседовали. Сейчас, конечно, уже трудно точно сказать, о чем именно, но можно предположить, что беседовали они об Италии, об искусстве древнем и новом. Пушкинский портрет исполнен О. Кипренским с большим вдохновением и с полным сознанием огромной исторической ответственности. Один из современников так отозвался об этом произведении О. Кипренского: «Гений Поэта как будто бы воодушевил художника... Пусть исследует художник движения собственной души в те минуты, когда он одушевлял полотно! Не составил ли себе сперва идеал характера Поэта, не ловил ли души его, не разглядывал ли тайн и порывов пламенной фантазии и не стремился ли потом выразить свои и его чувства в чертах видимых!» Первое впечатление от портрета — впечатление предельной завершенности. Тщательная отделка деталей, строгая гармония целого создают ощущение торжественной тишины. На светлом желто-зеленом фоне рисуется изображение поэта, одетого в строгий сюртук с перекинутым через плечо клетчатым красно-зеленым шотландским пледом (некоторые исследователи называют его плащом). Изящная фигура написана в фас, лицо поэта обращено слегка направо, в ту сторону, где в глубине, за креслом, стоит бронзовая статуэтка Гения с кифарой в руках. В лице поэта О. Кипренский мягко передает его характерные «арапские» черты, густые каштановые волосы свободно вьются на голове, не спускаясь на высокий лоб и не выбиваясь беспорядочно. «Портрет А. С. Пушкина» имел успех, хотя и вызывал споры. Одни отмечали удивительное сходство, другие (кто привык видеть поэта подвижным, разговаривающим, кто помнил необычайно изменчивое выражение лица А. С. Пушкина) заявляли, что никакого сходства нет. Ф. Глинка, например, отмечая безупречную выстроенность портрета, тем не менее писал А.С. Пушкину из Петрозаводска: «У меня есть Ваш портрет (имеется в виду снятая с него гравюра), только жаль, что Вы в нем представлены с некоторой пасмурностью. Нет той веселости, которую я помню в лице Вашем. Ужели это следствие печалей жизни?» Карл Брюллов (по свидетельству Т. Г Шевченко) заметил, что О. Кипренский изобразил А С. Пушкина «каким-то денди, а не поэтом». Такое недовольство «великого Карла» происходит, может быть, оттого, что сам он при изображении художников и поэтов отмечал их свободный порыв, раскованность, мятежную силу вдохновения, любил эффектные приемы композиции и цвета. Люди, хорошо знавшие А. Пушкина, отмечали, что и такое положение рук, как на портрете, не характерно для него. Русский писатель Н.В. Кукольник, например, высоко оценив достоинства портрета, счел нужным указать на отсутствие «пушкинской простоты» и несвойственность поэту «такого оборота тела и глаз». Но именно такая поза придает всему образу внутреннюю собранность и говорит о большом напряжении внутренних сил. Творческое прозрение самого О. Кипренского оказалось в этом портрете исключительно глубоким. Исходя из общего замысла, художник с гениальной уверенностью пренебрег некоторыми частностями, придал А.С. Пушкину лично ему не свойственную, но для портрета единственно необходимую, абсолютно точную позу. Образ поэта на портрете немыслим без этой позы со скрещенными на груди руками. Незадолго до 14 декабря 1825 года К. Рылеев в письме к А.С. Пушкину писал: «На тебя устремлены глаза России, тебя любят, тебе верят, тебе подражают. Будь Поэт и Гражданин.» Орест Кипренский и увидел великого русского поэта глазами лучших людей России. Однако споры среди искусствоведов не умолкают и до сих пор. Некоторые современные исследователи видят в позе поэта, изображенного со скрещенными на груди руками, воплощение безмятежной гармонии. Они обозначают его состояние словом «прислушивается», это та самая минута, когда «стихи свободно потекут». Отмечают, что на смуглом лице поэта читается вдохновение, созревающая поэтическая мысль. Взгляд А.С. Пушкина глубок, но в то же время и слегка рассеян, как будто поэт внимает только одному ему слышимым голосам. Однако литературовед В. Зименко находит в портрете некоторую напряженность позы поэта. Он замечает, что вся фигура поэта «натянута, как струна, лицо его сурово, глаза широко открыты и беспокойно (а не безмятежно!) всматриваются во что-то находящееся за пределами» картинной рамы. Печать нелегких размышлений, едва уловимая горечь, тень двух последних лет, мрачных для России, — вот что можно заметить на лице поэта. Если в устах А.С. Пушкина и прозвучат сейчас стихи, то это будут не изящные мадригалы, а строки глубоких раздумий. Например, такие: Блажен в златом кругу вельмож Пиит, внимаемый царями. Владея смехом и слезами, Приправя горькой правдой ложь. Что видел за пределами рамы поэт? Так он мог глядеть на ненавистную ему «светскую чернь», на своего противника Дантеса, хладнокровно поднявшего пистолет. Сам поэт высоко ценил свой портрет, написанный О. Кипренским, ощущая, что именно здесь он запечатлен в своей «высшей типичности», как поэт серьезной и трагической музы. Потрясенный работой художника, А.С. Пушкин на другой день вручил О. Кипренскому листок со стихами. Любимец моды легкокрылой, Хоть не британец, не француз, Ты вновь создал, волшебник милый, Меня, питомца чистых муз. И я смеюся над могилой, Ушед навек от смертных уз... В этот день между ними состоялся разговор об искусстве. Орест Кипренский признавался А. С. Пушкину, что всю жизнь не переставал искать высший идеал человеческой красоты и что в полной мере нашел его во время работы над пушкинским портретом (а также в те дни, когда создавал портрет И.В. Гете). А.С. Пушкин в свою очередь поверял художнику свои взгляды на поэта и природу творчества. Он говорил, что в повседневной жизни поэт ничем не отличается от других людей. Только в минуты творчества он преображается сам и преображает все, что видит вокруг.
СВАТОВСТВО МАЙОРА Павел Федотов Силою своего таланта, почти не имея предшественников в избранном им роде живописи, Павел Андреевич Федотов достиг в нем общепризнанного совершенства. Сюжеты своих картин он брал преимущественно из повседневной жизни, подмечая в ней достойное осмеяния и изображая все малейшие подробности обстановки с поразительной верностью. Карандаш П. Федотова в бесконечном множестве передавал типы мелких помещиков, сварливых помещиц, столичных мастеровых, ремесленников, русских и немецких хозяев. Он вводил в свои картины и особ прекрасного пола — горничных, чиновниц, мастериц, кухарок, создавая из этих лиц живые сцены жизни. К концу 1840-х годов П. Федотовым было написано уже несколько полотен, среди которых выделялись «Разборчивая невеста» и «Свежий кавалер». И художник начал подбирать сюжет новой картины. Каждой свободной минутой он пользовался для того, чтобы покопаться в зарисовках, поворошить в памяти виденное и слышанное, кое-что набросать на бумаге. Постепенно сюжет сложился. Как пишет Э. Кузнецов, П. Федотов «предполагал делать картину «сложную», со многими персонажами, охваченными единым действием... Армейский офицер (конечно, армейский, они попроще), капитан или, скорее, майор, наслужившийся и приутомившийся от службы, подумывает уйти на покой. Состояния у него нет, поместья тоже, пенсион невелик, статская служба не светит, и выход один — жениться на богатой купеческой дочке или вдове, взять хорошее приданое... Совершив необходимую рекогносцировку при посредстве неизбежной свахи и удостоверясь в благоприятных для атаки обстоятельствах, наш Майор приходит в дом с официальным предложением руки и сердца». Картина «Сватовство майора» была показана в 1848 году на выставке в Петербурге, доставила художнику звание академика и блистательную известность. Имя П. Федотова было на устах целого Петербурга, гремело по всему городу, друзья и бывшие сослуживцы были в полном восхищении. Зрители, равнодушно бродившие по другим залам выставки, спешили в предпоследний, в котором их настигал неумолкающий гул. С самого открытия выставки в этом зале постоянно была толкотня и слышались восторженные возгласы: три небольшие картины бывшего гвардейского офицера П. Федотова взволновали чопорную петербургскую публику. Да и названия у них были совершенно необычными для того времени — «Свежий кавалер», «Разборчивая невеста», «Сватовство майора»... Каждый невольно улыбался, находя в полотнах знакомые черты сокровенного русского быта. Нередко сквозь толпу зрителей протискивался сам автор, давая необходимые пояснения к своим картинам. Задорно и живо звучали тогда слова его «Рацеи» — большого полушутливого стихотворения, состоящего из трех глав. Начинается, начинается рассказ О том, как люди на свете живут, Как иные на чужой счет жуют. Сами работать ленятся, Так на богатых женятся. Изумленные зрители увидели на полотне сцену из самой жизни. Перед ними неожиданно открывалась хорошо знакомая комната купеческого дома, в которой происходили спешные, последние приготовления к встрече жениха. Со свойственной ему остротой и юмором П. Федотов подмечает в изображаемом событии и в каждом из действующих лиц самое характерное, самое типичное. Для своей картины он выбрал самый напряженный момент, когда все чувства и помыслы этих людей обнажаются, проявляясь со всей полнотой и искренностью. Вот взволнованная, разряженная невеста, засмущавшись, спешит убежать из комнаты. Ей, конечно же, было известно о приходе жениха. О чем, как не об этом, говорят и ее дорогое платье, и жемчужное ожерелье, и только что сделанная прическа. Она и убегает не столько от вполне естественного волнения, сколько от желания продемонстрировать девичью робость и скромность: Мужчина, чужой! Ой, стыд-то какой! К счастью, маменька вовремя успевает схватить ее за платье («Умная мать за платье — хвать!»), так как на пороге уже появляется сваха в нарядном парчовом платье и с лукаво-веселой улыбкой сообщает о приезде жениха. Тип маменьки на картине П. Федотова — просто великолепен. Это истая, дородная «хозяйка купца» в шелковом платье золотого цвета с голубою ниткой. Только не найдя по своей голове модного чепца, она По-старинному, в сизом, платочке Остальной же наряд У француженки взят Лишь вечор для нее и для дочки... Растерянно улыбаясь, хозяин дома дрожащей рукой торопится застегнуть сюртук, но от радости и волнения никак не может справиться. Об этом тоже рассказывает федотовская «Рацея»: Как хозяин-купец, Невестин отец, Не сладит с сюртуком; Он знаком больше с армяком. Как он бьется, пыхтит, Застегнуться спешит: «Нараспашку принять — неучтиво!» Все лица типичны для купеческой среды тех лет. Вот беззубая старуха-приживалка, «тугая на ухо», никак не может понять причину такой суматохи и с жадным любопытством допытывается обо всем у сидельца лавки. Тот, торопясь с бутылками к столу, выразительно указывает ей на соседнюю комнату, где в ожидании стоит жених — Майор толстый, бравый, Карман дырявый. Крутит свой ус: «Я, дескать, до денежек Доберусь...» Типична и сама обстановка купеческого дома на картине «Сватовство майора». Расписанный потолок со свисающей люстрой, портреты на стенах, убранство накрытого стола, поблескивающие бокалы и бутылки рядом с просфорой и Священным писанием... Один из друзей художника потом вспоминал: «При отделке этой картины Федотову прежде всего понадобился образец комнаты, приличный сюжету картины. Под разными предлогами он входил во многие купеческие дома, придумывал, высматривал и оставался недовольным. Один раз, проходя около какого-то трактира... художник приметил сквозь окна главную комнату и люстру с закопченными стеклышками, которая «так и лезла сама в картину». Тотчас он зашел в трактир и нашел то, что искал так долго». Но едва только художник одолел первую трудность, явились тысячи других. Нужно было для картины отыскать оригинал купца, застегивающего кафтан, его жены, разные аксессуарные вещи... Один из знакомых П. Федотову офицеров сам вызвался служить натурой для жениха и терпеливо стоял в позе майора. На толкучке и на Андреевском рынке художник высмотрел несколько старух и сидельцев, пригласил этих людей к себе и нанял за сходную цену. Газета «Санкт-Петербургские ведомости» в 1849 году писала: «Нам говорили за достоверное, что совестливость художника в соблюдении естественности доходит до того, что он переписал фигуру старика-отца. И зачем? Чтобы старик застегивал свою сибирку правою рукой и правою полою вверх, как обыкновенно делают». С большим мастерством передает П. Федотов прозрачность легкой ткани платья невесты, ее жемчужное ожерелье и блеск шелка платья матери. Тонкие цветовые соотношения, порой еле уловимые переходы от одного тона в другой связывают все воедино. Сгущая и изменяя розовый тон, художник пишет и кофту кухарки, и шугай свахи, придает голубоватый оттенок серому сюртуку самого купца. Вся эта цветовая гамма развертывается на зеленоватом фоне стены. Долгое время «Сватовство майора» считалась картиной, едко высмеивающей некоторые стороны купеческой жизни. Однако если зритель повнимательнее всмотрится в это полотно, то непременно заметит, что все герои картины П. Федотову по-своему милы, всех он осветил своим ласковым отношением. Э. Кузнецов в своем исследовании творчества художника пишет, что к своим персонажам П. Федотов относился так же, «как относился к живым, знакомым ему людям — сочувственно терпимо, со снисходительностью хорошо их понимающего человека. Может быть, даже еще теплее, чем к живым: все-таки это были как-никак его создания, его дети, и он любил их, как любят детей... Да, они лицемерят, хитрят, плутуют — но вовсе не злые люди: они смешны, может быть, но не противны. Что же дурного в том, что купец хочет выдать дочь за благородного?» П. Федотов сначала и хотел просто подшутить, поиронизировать над своими героями, но под волшебной кистью мастера получилась одна из самых теплых и человечнейших картин в русской живописи. Как пишет Л. Байрамова, «здесь все любовь и все приятие с миром. Не напрасно художник так «носился» со своей картиной, будто это была его «лебединая песня». Не напрасно с таким упорством перетаскивал из мира реального в свой вымышленный мир все, что любил и обожал. Сколько в этой картине торжественного благополучия, семейственности и уюта! А эти блестящие, мерцающие в полумраке хрустальные графинчики, подсвечники, кулебяка! Ах, уж эта кулебяка?! Ее Федотов покупал на последние деньги, писал с нее натуру, а потом съедал вместе с другом. А седобородый батюшка-купец? Федотов целый год искал его, бегал, приглядывался к знакомым лицам, пока однажды на улице не встретил то, что нужно. А потом долго уговаривал и упрашивал, чтобы согласился позировать, а тот все гудел в ответ: «Нельзя, батюшка, это грех». А роскошные платья, лица, эти бесподобные пальцы кухарки, приживалка позади нее... Нет, это все не только анекдот, не забавный сюжет о недалеком майоре, тут явлен целый мир — огромный, живой и настоящий». Художника Павла Федотова настолько занимала судьба майора, что он, сидя как-то у знакомых, набросал продолжение картины — визит новобрачных к старикам-родителям, заключающим в свои объятия зятя-майора и его жену.
ОЛИМПИЯ Эдуард Мане В 1874 году Эдуард Мане категорически отказался участвовать в Первой выставке импрессионистов. Некоторые искусствоведы видят в этом нежелание художника осложнять отнотения с официальным парижским Салоном и навлекать на себя новые нападки критиков. Однако другие исследователи творчества Мане (в частности, А. Барская) считают, что была и другая, не менее существенная причина. Среди выставленных работ находилась картина П. Сезанна «Новая Олимпия», на которой тоже была изображена обнаженная женщина: черная служанка сняла с нее последние одежды, чтобы представить ее респектабельному гостю. Эдуард Мане воспринял картину Сезанна как пасквиль на свою «Олимпию» и был глубоко задет столь откровенной интерпретацией сюжета. Он, конечно, помнил о тех вульгарных насмешках, намеках и прямых обвинениях в безнравственности, которые сыпались на него в середине 1860-х годов. Тогда, в 1864 году, жюри парижского художественного Салона отвергло почти три четверти представленных художниками произведений. И тогда Наполеон III милостиво разрешил показать их публике на «Дополнительной выставке экспонентов, признанных слишком слабыми для участия в конкурсе награжденных». Эта выставка сразу же получила название «Салон отверженных», так как на ней были представлены картины так непохожие на то, что привыкли видеть французские обыватели. Особенно потешалась публика над картиной Эдуарда Мане «Завтрак на траве», которую Наполеон III счел неприличной. А неприличие заключалось в том, что на картине рядом с одетыми мужчинами была изображена обнаженная женщина. Добропорядочных буржуа это сильно шокировало. «Завтрак на траве» сразу сделал Мане известным, о нем заговорил весь Париж, перед картиной всегда стояла толпа, единодушная в своем гневе. Но скандал с картиной нисколько не поколебал художника. Вскоре он написал «Олимпию», которая тоже стала предметом самых яростных нападок. Перед картиной толпились возмущенные зрители, назвавшие «Олимпию» «батиньольской прачкой» (мастерская Мане располагалась в парижском квартале Батиньоль), а газеты называли ее нелепой пародией на тициановскую «Венеру Урбинскую». Во все века Венера почиталась как идеал женской красоты, в Лувре и других музеях мира есть много картин с обнаженными женскими фигурами. Но Мане призывал искать красоту не только в далеком прошлом, но и в современной жизни, вот с этим-то никак и не хотели примириться просвещенные мещане. «Олимпия», лежащая на белых покрывалах обнаженная натурщица, — это не Венера прошлых веков. Это современная девушка, которую, по выражению Эмиля Золя, художник «бросил на полотно во всей ее юной... красоте». Античную красавицу Мане заменил независимой, гордой и чистой в своей безыскусственной красоте парижской натурщицей, изобразив ее в современном парижском интерьере. «Олимпия» казалась даже простолюдинкой, вторгшейся в великосветское общество, она была сегодняшней, настоящей, — может быть, одной из тех, кто рассматривал ее, стоя в выставочном зале. Лежащую в основе «Олимпии» тициановскую конструкцию Мане упрощает. Вместо интерьера за спиной женщины — почти задвинутый занавес, в просвет которого виднеются кусочек неба и спинка стула. Вместо служанок, стоящих у свадебного сундука, у Мане появляется негритянка с букетом цветов. Ее большая, массивная фигура еще больше оттеняет хрупкость обнаженной женщины. Однако еще ни одна картина не вызывала такой ненависти и насмешек, всеобщий скандал вокруг нее достиг здесь своей вершины, официальная критика называла ее «безнравственным вторжением в жизнь». От Мане отворачивались знакомые, на него ополчились все газеты... «Никогда и никому еще не приходилось видеть чего-либо более циничного, чем эта «Олимпия», «Это самка гориллы, сделанная из каучука», «Искусство, павшее столь низко, не достойно даже осуждения», — так писала парижская пресса. Спустя сто лет один французский критик засвидетельствовал, что «история искусства не помнит такого концерта проклятий, который привелось услышать бедной «Олимпии». Действительно, невозможно вообразить, каких только издевательств и оскорблений не претерпели эта девушка, эта негритянка и эта кошка. А ведь художник написал свою «Олимпию» очень деликатно, нежно и целомудренно, но взбудораженная критикой толпа подвергла ее циничному и дикому глумлению. Испуганная администрация Салона поставила у картины двух стражей, однако и этого оказалось недостаточно. Толпа, «хохоча, завывая и угрожая тростями и зонтами этой новоявленной красоте», не расходилась и перед военным караулом. В какой-то момент он даже отказался гарантировать безопасность «Олимпии», так как несколько раз солдатам приходилось обнажать оружие, чтобы защитить наготу этого худенького, прелестного тела. Сотни людей с самого утра собирались перед «Олимпией», вытягивали шеи и разглядывали ее только для того, чтобы выкрикнуть потом площадные ругательства и плюнуть на нее. «Потаскуха, возомнившая себя королевой», — так изо дня в день обзывала французская печать одно из самых нежных и целомудренных произведений живописи. И тогда картину повесили над дверью последнего зала в Салоне, на такой высоте, что она почти исчезла из глаз. Французский критик Жюль Кларети восторженно сообщал: «Бесстыжей девке, вышедшей из-под кисти Мане, определили наконец-то место, где до нее не побывала даже самая низкопробная мазня». Разгневанную толпу возмущало еще и то, что Мане не сдался. Даже из друзей немногие отважились выступить и публично защитить великого художника. Одними из этих немногих были писатель Эмиль Золя и поэт Шарль Бодлер, а художник Эдгар Дега (тоже из «Салона отверженных») сказал тогда: «Известность, которую Мане завоевал своей «Олимпией», и мужество, которое он проявил, можно сравнить только с известностью и мужеством Гарибальди». Первоначальный замысел «Олимпии» имел отношение к метафоре Ш. Бодлера «женщина-кошка», которая проходит через ряд его поэм, посвященных Жанне Дюваль. Связь с поэтическими вариациями особенно заметна в первоначальных рисунках Мане к «Олимпии», но в окончательном варианте этот мотив осложняется. У ног обнаженной «Олимпии» появляется кот с тем же горящим взглядом округленных глаз. Но он уже не ласкается к женщине, а ощетинившись смотрит в пространство картины, как бы охраняя мир своей госпожи от постороннего вторжения. После закрытия Салона «Олимпия» была обречена почти на 25-летнее заточение в художественной мастерской Мане, где ее могли видеть лишь близкие друзья художника. Ни один музей, ни одна галерея, ни один частный коллекционер не захотели ее приобрести. При жизни Мане так и не дождался признания «Олимпии». Более ста лет назад Эмиль Золя писал в газете «Эвенмен» «Судьба уготовила в Лувре место для «Олимпии» и «Завтрака на траве», но понадобилось много лет, чтобы его пророческие слова сбылись. В 1889 году готовилась грандиозная выставка, посвященная 100-летию Великой французской революции, и «Олимпия» была персонально приглашена занять почетное место среди лучших картин. Там она и пленила одного богатого американца, который пожелал приобрести картину за любые деньги. Вот тогда-то и возникла серьезная угроза, что Франция навсегда потеряет гениальный шедевр Мане. Однако тревогу по этому поводу забили только друзья покойного к этому времени Мане. Клод Моне предложил выкупить «Олимпию» у вдовы и подарить ее государству, раз уж оно само не может заплатить. Была открыта подписка, и собрали нужную сумму — 20 000 франков. Оставался «сущий пустяк» - уговорить государство, чтобы оно приняло дар. По французским законам, произведение, подаренное государству и принятое им, обязательно должно быть выставлено. На это и рассчитывали друзья художника. Но по неписаному «табелю о рангах» на Лувр Мане пока не «тянул», и пришлось удовольствоваться Люксембургским дворцом, где «Олимпия» пробыла 16 лет — одна, в сумрачном и холодном зале. Только в январе 1907 года, под покровом ночи, тихо и незаметно, ее перенесли в Лувр. А в 1947 году, когда в Париже был открыт Музей импрессионизма, «Олимпия» заняла в нем то место, на которое имела право со дня своего рождения. Теперь зрители стоят перед этим полотном благоговейно и почтительно.
ПРИЕЗД ГУВЕРНАНТКИ В КУПЕЧЕСКИЙ ДОМ Василий Перов Василий Григорьевич Перов — не просто один из крупнейших художников второй половины XIX века. Это фигура этапная, стоящая вровень с такими мастерами, как И.Е. Репин, В.И. Суриков, А. К. Саврасов. Его творчество ознаменовало рождение новых художественных принципов и стало вехой в истории русского искусства. В 1862 году В. Г. Перов пансионером от Академии художеств уехал в Париж, где совершенствовал свое мастерство и, как он сам пишет, «продвинулся в технической стороне». В то время многие русские художники, находившиеся за границей, обращались к жанровым сценам, напоминавшим русскую действительность. В. Г. Перов работал тогда над композициями «Праздник в окрестностях Парижа», «Шарманщица», «Дети-сироты» и другими. Но он не выдерживает положенного ему срока и просит Академию художеств разрешить ему вернуться на родину. «Написать картину совершенно невозможно, не зная ни народа, ни его образа жизни, ни характера; не зная типов народных, что составляет основу жанра». Творческая деятельность В. Г. Перова была тесно связана с Москвой: здесь он получил образование, а потом жил и работал в этом городе. Целые поколения художников воспитывались на полотнах этого мастера. Подобно лучшим представителям русской литературы, В. Г. Перов посвятил весь свой талант и все свое мастерство защите угнетенных и обездоленных, наверное, потому официальные власти и не жаловали его при жизни. И даже на посмертной выставке художника ни императорский Эрмитаж, ни императорская Академия художеств под предлогом «нет денег» не приобрели ни одной его картины (все они разошлись по частным коллекциям). Официальная Россия не могла простить великому художнику-реалисту его вольнодумства и открытого сочувствия простому народу. Картина «Приезд гувернантки в купеческий дом», наряду со знаменитой «Тройкой», «Проводами покойника» и другими полотнами, тоже рисует тяжелое положение людей, вынужденных путем наемной работы сплошь и рядом становиться в унизительное положение. В 1860-е годы Россия превращалась в капиталистическую страну, и новый хозяин жизни — купец, фабрикант, разбогатевший крестьянин — становился рядом с прежним хозяином-помещиком, стремясь урвать свою долю власти над угнетенным русским народом. Передовая русская литература чутко отметила появление нового хищника, верно разглядела его повадки, его беспощадную алчность и духовную ограниченность. Яркие образы представителей «новой русской» буржуазии — всех этих Деруновых, Колупаевых, Разуваевых — создал великий сатирик М.Е. Салтыков-Щедрин. В те же годы А.Н. Островский обличал в своих пьесах самодурство российских «хозяев жизни». Вслед за прогрессивными писателями В. Г. Перов обратил свое художественное оружие против поднимающейся буржуазии. В 1865 году в поисках натуры для задуманного произведения художник отправился на знаменитую нижегородскую ярмарку, куда ежегодно съезжались купцы со всех городов России. Здесь происходили торги, заключались контракты и сделки, здесь торговало и пировало российское купечество. Гуляя по волжской пристани, прохаживаясь по Гостиному двору, посещая лавки и караваны купеческих судов на Волге, засиживаясь в трактирах, где за пузатым самоваром вершили свои торговые дела купцы, В. Перов пристально всматривался в облик новых властителей жизни. И через год на выставке в Академии художеств появилась его картина «Приезд гувернантки в купеческий дом», за которую он получил звание академика. Все в этой картине выглядит необычно: чистая, светлая комната с кружевными портьерами, золотые звездочки на обоях, гирлянды зелени, полированная мебель, портрет одного из представителей рода. Но у зрителя сразу же возникает ощущение, что это всего лишь фасад, декорация, а истинная жизнь дома напоминает о себе темными проемами дверей и сгрудившимися в них людьми. В центре общего внимания — молодая девушка, скромно, но со вкусом одетая в темно-коричневое платье и капор с голубой шелковой ленточкой. В руках у нее ридикюль, и она вынимает из него аттестат на звание домашней учительницы. Ее стройная, чуть склоненная фигура, обрисованный тонкой линией изящный профиль нежного лица — все находится в разительном контрасте с очертаниями приземистых фигур купеческого семейства, на лицах которых отразились и любопытство, и удивление, и подозрительная недоброжелательность, и цинично-самодовольная усмешка. Вся купеческая семья высыпала навстречу бедной гувернантке. «Сам» так торопился встретиться с будущей воспитательницей своих чад, что даже не потрудился одеться поприличнее: как был в домашнем малиновом халате, так и вышел в переднюю. «Моему нраву не препятствуй» — читается во всей его самодовольной фигуре. Широко расставив ноги, тучный хозяин нагло рассматривает девушку — как товар, добротность которого он желает определить. Что-то бычье есть во всем его облике, бесконечное самодовольство разлито по всей его тучной фигуре и выражено в заспанных, бессмысленно устремленных на девушку глазах. Что за тип купеческий сынок, нетрудно догадаться по его развязной позе и наглому выражению лица. Цинично разглядывает воспитательницу этот будущий «трактирный кутила» и ловелас. За спиной купца столпились его жена и дочери. Тучная купчиха высокомерно и враждебно смотрит на юную гувернантку, а купеческие дочки посматривают на молодую девушку с каким-то бессмысленным испугом. Тяжело придется в этом семействе интеллигентной, образованной девушке, и немного нужно прозорливости зрителю, чтобы догадаться: промаявшись какое-то время с купеческими чадами, сбежит она от них, куда глаза глядят. Полотно «Приезд гувернантки в купеческий дом» было типичной картиной для 1860-х годов, и не только в творчестве В. Г. Перова. Небольшого размера, с четко выявленным сюжетом, взятым из жизни со всеми ее обыденными подглядывающими и подслушивающими подробностями, эта картина была чрезвычайно характерной для живописи тех лет. В те же годы появляются работы А. Юшанова «Проводы начальника» и Н. Неврева «Торг». В. Г. Перов не только сам формировал реализм в живописи, но и формировался им, впитывал многое из художественных достижений современников, но силой своего таланта поднимал эти достижения на более высокий социальный и эстетический уровень. В федотовском «Сватовстве майора» купец еще заискивал перед дворянством, и самым заветным его желанием было породниться с офицером в густых эполетах. В картине П. Федотова купец изображен в позе еще почтительного смущения. Он торопливо напяливает на себя непривычный для себя парадный сюртук, чтобы достойно встретить важного гостя. У В. Перова купец и все его домочадцы ощущают себя куда более значительными людьми, чем интеллигентная девушка, поступающая к ним на службу. Унижение человеческого достоинства, столкновение душевной тонкости и сытого мещанства, попытка купца «склонить гордость» раскрываются у В. Перова с такой полнотой сочувствия и презрения, что и сегодня (спустя почти 150 лет) мы принимаем все близко к сердцу, как и первые зрители картины. «Приезд гувернантки» часто ругали за сухость колорита, и даже А.А. Федоров-Давыдов отмечал: «Одна из острейших по тематике, впечатляющих картин В. Перова, эта последняя, неприятна в живописном отношении... Тона этой картины неприятно режут глаза». А ведь здесь художник поразил зрителя своей цветистой изысканностью: черное и лиловое, желтое и розовое — все цвета сияют в полную силу. Следует только приглядеться, как колористически выделана центральная группа, как мягко, но определенно по цвету взяты фигуры второго плана. ...В. Г. Перов умер в возрасте сорока восьми лет. Он был человеком чуткой души и большого ума, и В.И. Немирович-Данченко написал стихотворение «Памяти Василия Григорьевича Перова»: Ты не был никогда ремесленником жадным, Презренным торгашом... На гордое чело Своекорыстие покровом безотрадным Позорной тению ни разу не легло. И не служил, как раб, ты прихотливой моде...
АПОФЕОЗ ВОЙНЫ Василий Верещагин «Одни распространяют идею мира своим увлекательным словом, другие выставляют в ее защиту разные аргументы — религиозные, политические, экономические, а я проповедую то же посредством красок», — говорил этот суровый, мужественный и бесстрашный человек. Ему, Георгиевскому кавалеру, участнику нескольких войн второй половины XX века претило «красивое» описание сражений с батальонами солдат в новеньких мундирах и с блестящими штыками наперевес, с гарцующими на породистых конях молодцеватыми генералами-победителями. Благородная заслуга Василия Васильевича Верещагина перед человечеством как раз и заключается в том, что он развенчал эту красивую бравурность действительным показом кровавой сущности войны. Сила его картина была такова, что один прусский генерал советовал императору Александру II «приказать сжечь все военные картины художника, как имеющие самое пагубное влияние». ...В середине XIX века Средняя Азия была предметом хищнических вожделений англичан, готовящихся захватить Туркестан. Присоединение его к России избавило эти народы от печальной участи колониальных рабов Англии, но в то же время русский царизм тоже вел здесь войну. В. В. Верещагин поехал в Туркестан без какого-либо предвзятого отношения к войне. Его интересовали новые страны, новые народы, но вскоре ему пришлось и самому участвовать в войне. В. В. Верещагин был прапорщиком, «состоявшим при туркестанском генерал-губернаторе, носил штатскую одежду и пользовался свободой действий и передвижений, необходимых для того, чтобы зарисовывать и писать увиденное. До весны 1862 года он без устали зарисовывал природу, народные типы, сцены быта Средней Азии». Впоследствии все свои туркестанские картины (вместе с этюдами) художник объединил в серию, чтобы усилить их идейное воздействие на зрителя. Следуя одна за другой, эти картины разворачивали перед зрителем весь сюжет («Нищие в Самарканде», «Опиумоеды», «Продажа ребенка-невольника» и др.). В полотне «Самаркандский зиндан» В.В. Верещагин изобразил подземную тюрьму-клоповник, в которой были погребены съедаемые заживо узники. Жестокой пыткой был для них каждый час пребывания в этой тюрьме. И только падающий сверху свет, который растворяется в вечернем мраке подземелья, связывал заключенных с жизнью. Центральное место среди туркестанских картин В. В. Верещагина занимают батальные полотна, которые он объединил в серию «Варвары». Заключительным полотном этой серии является всемирно известная картина «Апофеоз войны». Среди раскаленной степи, под жгучими лучами солнца, изображена пирамида из человеческих черепов, вокруг которой вьются вороны. Картина воспроизводит одну из пирамид, которые не раз складывались по приказу Тамерлана из голов завоеванных и истребленных им народов. Сооружались такие пирамиды и в новое время — уже по приказу среднеазиатских ханов. Однако картина В. В. Верещагина носит не столько конкретно-исторический, сколько символический характер. Полотно «Апофеоз войны» — это изображение смерти, уничтожения, разрушения. Детали ее: мертвые деревья, полуразрушенный безлюдный город, высохшая трава — все это части одного сюжета. Даже желтый колорит картины символизирует умирание, а ясное южное небо еще больше подчеркивает мертвенность всего окружающего. Даже такие детали, как шрамы от сабельных ударов и дыры от пуль на черепах «пирамиды», еще явственнее выражают идею произведения. Чтобы полнее выразить ее, художник пояснил это надписью на раме: «Посвящается всем великим завоевателям: прошедшим, настоящим и будущим». Продолжая эту мысль художника, замечательный русский критик В. В. Стасов писал: «Здесь дело не только в том, с каким именно мастерством Верещагин написал своими кистями сухую пожженную степь и среди нее пирамиду черепов, с порхающими кругом воронами, отыскивающими еще уцелевший, может быть, кусочек мясца. Нет! Тут явилось в картине нечто более драгоценное и более высокое, нежели необычайная верещагинская виртуозность красок: это глубокое чувство историка и судьи человечества... В Туркестане Верещагин насмотрелся на смерть и трупы, но он не огрубел и не притупел, чувство не потухло в нем, как у большинства имеющих дело с войною и убийствами. У него сострадание и человеколюбие только выросли и пошли в глубину и в ширину. Он не об отдельных людях стал жалеть, а посмотрел на человечество и идущую в глубь веков историю — и сердце наполнилось у него желчью и негодованием. Что Тамерлан, которого все считают извергом и позором человечества, что новая Европа — это все то же!»
|
ЦАРЬ ИВАН ВАСИЛЬЕВИЧ ГРОЗНЫЙ Иван Васильевич, одаренный, как мы уже сказали, в высшей степени нервным темпераментом и с детства нравственно испорченный, уже в юности начал привыкать ко злу и, так сказать, находить удовольствие в картинности зла, как показывают его вычурные истязания над псковичами. Как всегда бывает с ему подобными натурами, он был до крайности труслив в то время, когда ему представлялась опасность, и без удержу смел и нагл тогда, когда был уверен в своей безопасности: самая трусость нередко подвигает таких людей на поступки, на которые не решились бы другие, более рассудительные. Пораженный московским пожаром и народным бунтом, он отдался безответно Сильвестру, который умел держать его в суеверном страхе и окружил советниками. С тех пор Иван надолго является совершенно безличным; русская держава правится не царем, а советом людей, окружающих царя. Но мало-помалу, тяготясь этой опекой, Иван сначала робко освобождался от нее, подчиняясь влиянию других лиц, а наконец, когда вполне почувствовал, что он сильнее и могущественнее своих опекунов, им овладела мысль поставить свою царскую власть выше всего на свете, выше всяких нравственных законов. Его мучил стыд, что он, самодержец по рождению, был долго игрушкою хитрого попа и бояр, что с правом на полную власть он не имел никакой власти, что все делалось не по его воле; в нем загорелась свирепая злоба не только против тех, которые прежде успели стеснить его произвол, но и против всего, что вперед могло иметь вид покушения на стеснение самодержавной власти и на противодействие ее произволу. Иван начал мстить тем, которые держали его в неволе, как он выражался, а потом подозревал в других лицах такие же стремления, боялся измены, создавал в своем воображении небывалые преступления, и, смотря по расположению духа, то мучил и казнил одних, то странным образом оставлял целыми других после обвинения. Мучительные казни стали доставлять ему удовольствие: у Ивана они часто имели значение театральных зрелищ; кровь разлакомила самовластителя: он долго лил ее с наслаждением, не встречая противодействия, и лил до тех пор, пока ему не приелось этого рода развлечение. Иван не был безусловно глуп, но, однако, не отличался ни здравыми суждениями, ни благоразумием, ни глубиной и широтой взгляда. Воображение, как всегда бывает с нервными натурами, брало у него верх над всеми способностями души. Напрасно старались бы мы объяснить его злодеяния какими-нибудь руководящими целями и желанием ограничить произвол высшего сословия; напрасно пытались бы мы создать из него образ демократического государя. С одной стороны, люди высшего звания в московском государстве совсем не стояли к низшим слоям общества так враждебно, чтобы нужно было из-за народных интересов начать против них истребительный поход; напротив, в период правления Сильвестра, Адашева и людей их партии, большею частью принадлежавших к высшему званию, мы видим мудрую заботливость о народном благосостоянии. С другой стороны, свирепость Ивана Васильевича постигала не одно высшее сословие, но и народные массы, как показывает бойня в Новгороде, травля народа медведями для забавы, отдача опричникам на расхищение целых волостей и т. п. Иван был человек в высшей степени бессердечный: во всех его действиях мы не видим ни чувства любви, ни привязанности, ни сострадания; если, среди совершаемых злодеяний, по-видимому, находили на него порывы раскаяния и он отправлял в монастыри милостыни на поминовение своих жертв, то это делалось из того же, скорее суеверного, чем благочестивого, страха Божьего наказания, которым, между прочим, пользовался и Сильвестр для обуздания его диких наклонностей. Будучи вполне человеком злым, Иван представлял собою также образец чрезмерной лживости, как бы в подтверждение того, что злость и ложь идут рука об руку. Таким образом, Иван Васильевич в своих письмах сочинял небывалые события, явно опровергаемые известным нам ходом дел, как, например, в своем завещании он говорил: "Изгнан есмь от бояр, самовольства их ради, от своего достояния и скитаюся по странам"; или в послании в Кирилло-Белозерский монастырь обвинял в измене своих бояр, которым в то же время поручал важные должности; или же перед польским послом сваливал вину разорения Москвы татарами на своих полководцев, а себя выставлял храбрецом, когда на деле было совсем не то. Обыкновенно думают, что Иван горячо любил свою первую супругу; действительно, на ее погребении он казался вне себя от горести и, спустя многие годы после ее кончины, вспоминал о ней с нежностью в своих письмах. Но тем не менее оказывается, что через восемь дней после ее погребения Иван уже искал себе другую супругу и остановился на мысли сватать сестру Сигизмунда-Августа, Екатерину, а между тем, как бы освободившись от семейных обязанностей, предался необузданному разврату: так не поступают действительно любящие люди. Царь окружил себя любимцами, которые расшевеливали его дикие страсти, напевали ему о его самодержавном достоинстве и возбуждали против людей адашевской партии. Главными из этих любимцев были: боярин Алексей Басманов, сын его Федор, князь Афанасий Вяземский, Малюта Скуратов, Бельский, Василий Грязной и чудовской архимандрит Левкий. Они теперь заняли место прежней "избранной рады" и стали царскими советниками в делах разврата и злодеяний. Под их наитием царь начал в 1561 г. свирепствовать над друзьями и сторонниками Адашева и Сильвестра. Тогда казнены были родственники Адашева: брат Алексея Адашева Данила с двенадцатилетним сыном, тесть его Туров, трое братьев жены Алексея Адашева, Сатины, родственник Адашева Иван Шишкин с женою и детьми и какая-то знатная вдова Мария, приятельница Адашева, с пятью сыновьями: по известию Курбского, Мария была родом полька, перешедшая в православие, и славилась своим благочестием. Эти люди открыли собою ряд бесчисленных жертв Иванова свирепства. Сватовство Ивана Васильевича на польской принцессе не удалось. Король Сигизмунд-Август, хотя не отказывал решительно московскому государю в руке сестры, но оговаривался под разными предлогами и, наконец, приславши своего посла, поставил условием брака мирный договор, по которому Москва должна уступить Польше: Новгород, Псков, Смоленск и Северские земли. Само собою разумеется, что подобные условия не могли быть приняты и заявление их могло повести не к союзу, а к вражде. Иван Васильевич перестал думать о польской принцессе и, намереваясь в свое время отомстить соседу за свое неудачное сватовство, 21 августа 1561 года женился на дочери черкесского князя Темрюка, названной в крещении Мариею. Брат новой царицы, Михайло, необузданный и развратный, поступил в число новых любимцев царя. Женитьба эта не имела хорошего влияния на Ивана, да и не могла иметь: сама новая царица оставила по себе память злой женщины. Царь продолжал вести пьяную и развратную жизнь и даже, как говорят, предавался разврату противоестественным образом с Федором Басмановым. Один из бояр, Димитрий Овчина-Оболенский, упрекнул этим любимца. "Ты служишь царю гнусным делом содомским, а я, происходя из знатного рода, как и предки мои, служу государю на славу и пользу отечеству". Басманов пожаловался царю. Иван задумал отомстить Овчине, скрывши за что. Он ласково пригласил Овчину к столу и подал большую чашу вина с приказом выпить одним духом. Овчина не мог выпить и половины. "Вот так-то, - сказал Иван, - ты желаешь добра своему государю! Не захотел пить, ступай же в погреб, там есть разное питье. Там напьешься за мое здоровье". Овчину увели в погреб и задушили, а царь, как будто ничего не зная, послал на другой день в дом Овчины приглашать его к себе и потешался ответом его жены, которая, не ведая, что сталось с ее мужем, отвечала, что он еще вчера ушел к государю. Другой боярин, Михаил Репнин, человек степенный, не позволил царю надеть на себя шутовской маски в то время, когда пьяный Иван веселился со своими любимцами. Царь приказал умертвить его. Люди адашевского совета исчезали один за другим по царскому приказу: князь Димитрий Курлятов, один из влиятельнейших людей прежнего времени, вместе с женою и дочерьми, был сослан в каргопольский Челмский монастырь (в 1563 г.), а через несколько времени, как говорит Курбский, царь вспомнил о нем и приказал умертвить со всею семьею. Другой боярин, князь Воротынский, также один из влиятельных лиц адашевского кружка, был сослан со всею семьею на Белоозеро: к нему царь был милостивее, приказывал содержать его хорошо и впоследствии освободил, чтоб снова замучить, как увидим ниже. Третий из опальных бояр, князь Юрий Кашин, был без ссылки умерщвлен вместе с братом. Тогда же Иван начал преследовать семейство Шереметевых: один из них, Никита, был умерщвлен, другой, Иван Васильевич (старший), был сначала засажен в тюрьму, но потом выпущен; вместе с братом Ив. Вас. Шереметевым (меньшим) он оставался в постоянном страхе: царь подозревал их в намерении бежать и изменить 1. Неудовольствия с Польшею, естественно возникавшие после неудачного сватовства Иванова, усилились от политических обстоятельств. Ливонский орден не в силах был бороться с Москвою; завоевывая город за городом, русские взяли крепкий Феллин, пленили магистра Фирстенберга и овладели почти всею ливонскою страною. Тогда новый магистр Готгард Кетлер, с согласия всех рыцарей, архиепископа рижского и городов Ливонии отдался польскому королю Сигизмунду-Августу. Ливония признала польского короля своим государем; Орден прекращал свое существование в смысле военно-монашеского братства (секуляризировался); сам Кетлер вступал в брак и делался наследственным владетелем Курляндии и Семигалии; Ревель с Эстляндией не захотел поступать под власть Польши и отдался Швеции: кроме того, остров Эзель, в значении епископства эзельского, отдался датскому королю, который посадил там брата своего Магнуса. Сигизмунд-Август, сознавая себя государем страны, которая ему отдавалась добровольно, естественно возымел притязания на города, завоеванные Иваном. Уже в 1561 году, до формального объявления войны, начались неприязненные действия между русскими и литовцами в Ливонии. Сигизмунд-Август подстрекал на Москву крымского хана, а между тем показывал вид, что не хочет войны с Иваном, и только требовал, чтобы московский государь оставил Ливонию, так как она отдалась под защиту короля. Московские бояре не только отвечали от имени царя, что он не уступит Ливонии, но припомнили польскому посольству, что все русские земли, находившиеся во власти Сигизмунда-Августа, были достоянием предков государя, киевских князей, и самая Литва платила дань сыновьям Мономаха, а потому все Литовское Великое княжество есть вотчина государя. После таких заявлений началась война. В начале 1563 года сам царь двинулся с войском к Полоцку. В городе начальствовал королевский воевода Довойна. Замечая, вероятно, в народе сочувствие к московскому государю, он приказал сжечь посад и выгнал из него холопов, или так называемую чернь, т.е. простой тамошний русский народ. Эти холопы перебежали в русский лагерь и указали большой склад запасов, сохраняемых в лесу, в ямах. Овладевши этим складом, московское войско приступило к замку, и вскоре от стрельбы произошел там пожар. Тогда Довойна, в совете с полоцким епископом Гарабурдою, решились отдаться московскому царю. Находившиеся в городе поляки под предводительством Вершхлейского упорно защищались, наконец сдались, когда московский государь обещал выпустить их с имуществом. 15 февраля 1563 года Иван въехал в Полоцк, именовал себя великим князем полоцким и милостиво отпустил поляков в числе пятисот человек с женами и детьми, одарил их собольими шубами, но ограбил полоцкого воеводу и епископа и отправил их в Москву пленными с другими литовцами. Иван не упустил здесь случая потешиться кровопролитием и приказал пере топить всех иудеев с их семьями в Двине 2. Тогда же, по приказанию Ивана, татары перебили в Полоцке всех бернардинских монахов. Все латинские церкви были разорены 3. Царь оставил в Полоцке воеводой Петра Шуйского с товарищами, приказал укреплять город и не впускать в него литовских людей, но дозволил последним жить на посаде, находясь под судом воевод, которые должны были творить суд, применяясь к местным обычаям. Царь Иван, сообразно своему характеру, тотчас же возгордился до чрезвычайности этой важной, но легко доставшейся победой, и, в переговорах с литовскими послами, искавшими примирения, по прежнему обычаю, запрашивал и Киева, и Волыни, и Галича; потом великодушно уступал эти земли, ограничиваясь требованием себе Полоцка и Ливонии, и чванился своим мнимым происхождением от Пруса, небывалого брата римского Цезаря Августа. Примирение надолго не состоялось; война продолжалась, но шла очень вяло, так что несколько лет ни с той ни с другой стороны не произошло ничего замечательного. Между тем произошли события, подействовавшие на Ивана и усилившие его кровожадные наклонности. Раздраженный против бояр, сторонников Адашева и Сильвестра, он боялся измены от всех тех, кого подозревал в дружбе со своими прежними опекунами. Ему казалось, что, за невозможностью овладеть снова царем, они перейдут к Сигизмунду-Августу или к крымскому хану или же будут в соумышлении с врагами действовать во вред царю. При такой подозрительности царь брал с них поручные записи в том, чтобы служить верно государю и его детям, не искать другого государя и не отъезжать в Литву и иные государства. Подобные записи взяты были еще в 1561 году с князя Василия Глинского, с бояр: князя Ивана Мстиславского, Василия Михайлова, Ивана Петрова, Федора Умного, князя Андрея Телятевского, князя Петра Горенского, Данила Романова и Андрея Васильева. Всего замечательнее дошедшие до нас поручные записи князя Ивана Димитриевича Бельского. В марте 1562 года царь заставил за него поручиться множество знатных лиц, с обязанностью уплатить 10000 рублей в случае его измены, а в апреле 1563 года с этого же боярина взята новая запись, в которой он сознается, что преступил крестное целование, ссылался с Сигизмундом-Августом и хотел бежать к нему. Едва ли Бельский справедливо показал на себя; едва ли бы Иван мог простить такую измену, которую не простил бы и более добрый государь! Судя по тому, что делалось и после, вероятно, в угоду подозрительному и жадному Ивану, боярин сам наговорил на себя, а поручники поплатились за него; царь же простил его, зная, что он не виноват. Подобная запись взята была с князя Александра Ивановича Воротынского, и в числе поручителей был обвиненный Иван Димитриевич Бельский: но за самых поручителей Воротынского, в случае несостоятельности в уплате за него 15000 рублей, взята еще запись с разных других лиц в качестве поручителей за поручителей. Подозрительность и злоба царя естественно усилились, когда произошли случаи действительного, а не только воображаемого отъезда в Литву. Князь Димитрий Вишневецкий, прибывший в Московское государство с целью громить Крым, увидел, что цель его не достигается, ушел к Сигизмунду-Августу и примирился с ним 4. Иван притворялся, будто это бегство нимало его не тревожило, и в наказе своему гонцу велел говорить в Литве, когда спросят про князя Вишневецкого: "Притек он к нашему государю, как собака, и утек, как собака, и нашему государю и земле не причинил он никакого убытка". Но тогда же царь приказал разведывать о Вишневецком под рукою. В то же время бежали в Литву Алексей и Гаврило Черкасские. Царь так был занят их отъездом, что стороною разведывал, не захотят ли они опять воротиться, и обещал им милость. Все это показывает, как сильно тревожила его мысль о побегах из его государства. Более всего подействовало на Ивана бегство князя Курбского. Этот боярин, один из самых даровитых и влиятельных членов адашевского кружка, начальствуя войском в Ливонии, в конце 1563 года бежал из Дерпта в город Вольмар, занятый тогда литовцами, и отдался королю Сигизмунду-Августу, который принял его ласково, дал ему в поместье город Ковель и другие имения. Поводом к этому бегству было (как можно заключить из слов Курбского и самого Ивана) то, что Иван глубоко ненавидел этого друга Адашевых, взваливал на него подозрение в смерти жены своей Анастасии, ожидал от него тайных злоумышлений, всякого противодействия своей власти, и искал только случая, чтобы погубить его. Курбский не ограничился бегством, но посылал из нового отечества к царю укоризненные, едкие письма, дразнил его, а царь писал ему длинные ответы, и хотя называл в них Курбского "собакою", но старался оправдать перед ним свои поступки. Переписка эта представляет драгоценный материал, объясняющий более, чем все другое, характер царя Ивана. Поступок Курбского, но более всего его письма и невозможность наказать "беглого раба" за дерзость довели раздражительного и подозрительного царя до высшей степени злости и тиранства, граничившего уже с потерею рассудка. В 1564-65 годах царь продолжал брать поручные записи со своих бояр в том, чтобы они не бегали в Литву (см. записи, взятые с Ив. Вас. Шереметева-Большого, бояр: Яковлева, Салтыкова, князя Серебряного и других, в С. Г. А. ч. 1, стр. 496-526), а между тем происходили новые побеги; бежали уже не одни знатные люди. Убежали в Литву первые московские типографы: Иван Федоров и Петр Мсти-славец; бежали многие дворяне и дети боярские, между прочим, Тетерин и Сарыхозин. Последние написали дерптскому наместнику боярину Морозову замечательное письмо, показывающее, какие перемены в тогдашнем управлении возбуждали неудовольствие. Поставляя на вид боярам, что царь плохо ценит их службу и окружает себя новыми людьми, дьяками, Тетерин говорит: "Твое юрьевское наместничество не лучше моего Тимохина невольного чернечества (т.е., что Тетерин был также неволей пострижен в монахи, как Морозов посажен наместником), тебя государь жалует так, как турецкий султан Молдавского: жену у тебя взял в заклад, а дохода тебе не сказал ни пула (мелкая монета), повелел еще 2000 занять себе на еду, а заплатить-то нечем; невежливо сказать: чай не очень тебе верят. Есть у великого князя новые верники, дьяки: они его половиной кормят, а большую половину себе берут. Их отцы вашим отцам и в холопство не годились, а ныне не только землею владеют, а и головами вашими торгуют. Бог, видно, у вас ум отнял, что вы за жен и детей и вотчины головы свои кладете, а их губите, а себе все-таки не пособите! Смею, государь, спросить: каково тем, у кого мужей и отцов различною смертью побили неправедно?.." Действительно, это была эпоха, когда значение породы уступало сильно значению службы. Из сословия детей боярских выдвигались прежде называемые дети боярские дворовые и стали называться дворянами: они составляли высший слой между детьми боярскими и скоро образовали отдельное сословие. Их значение состояло в относительной близости к царю; в звание дворян возводились из детей боярских по царской милости. Дьяки, прежде занимавшиеся письмоводством под начальством бояр и окольничьих, стали важными людьми: царь доверял им более, чем родовитым людям. Курбский между тем давал Сигизмунду-Августу советы, как воевать московского царя, и сам предводительствовал отрядом против своих соотечественников. В конце 1564 года разнесся слух, что огромная сила двигается из Литвы к Полоцку; а между тем Девлет-Гирей, побуждаемый Сигизмундом-Августом, идет в южные пределы Московского государства. Крымцам на этот раз не посчастливилось: они подходили к Рязани и отступили; но царь ожидал с двух сторон нового нашествия врагов, а внутри государства ему мерещились изменники. Он желал проливать кровь, но трусил и измыслил такое средство, которое бы в народных глазах придавало законность самым необузданным его неистовствам. Трусость привела Ивана к мысли устроить, так сказать, комедию, в которой народу выпало бы на долю просить царя мучить и казнить кого угодно царю. В конце 1564 года царь приказал собрать из городов в Москву с женами и детьми дворян, детей боярских и приказных людей, выбрав их поименно. Разнесся слух, что царь собирался ехать неизвестно куда. Иван вот что объявил духовным и светским знатным лицам. Ему сделалось известным, что многие не терпят его, не желают, чтобы царствовал он и его наследники, злоумышляют на его жизнь; поэтому он намерен отказаться от престола и передать правление всей земле. Говорят, что с этими словами Иван положил свою корону, жезл и царскую одежду. На другой день со всех церквей и монастырей духовные привозили к Ивану образа; Иван кланялся перед ними, прикладывался к ним, брал от духовных благословение, потом несколько дней и ночей ездил он по церквам; наконец, 3 декабря приехало в Кремль множество саней; начали из дворца выносить и укладывать всякие драгоценности: иконы, кресты, одежды, сосуды и пр. Всем прибывшим из городов дворянам и детям боярским приказано собираться в путь с царем. Выбраны были также некоторые из бояр и дворян московских для сопровождения царя, с женами и детьми. В Успенском соборе велено было служить обедню митрополиту Афанасию, заступившему место Макария (31 декабря 1563). Отслушавши литургию в присутствии всех бояр, царь принял благословение митрополита, дал целовать свою руку боярам и прочим, присутствовавшим в церкви; затем сел в сани с царицею и двумя сыновьями. С ним отправились любимцы его: Алексей Басманов, Михайло Салтыков, князь Афанасий Вяземский, Иван Чоботов, избранные дьяки и придворные. Вооруженная толпа выборных дворян и детей боярских сопровождала их. Все в Москве были в недоумении. Ни митрополит, ни святители, съехавшиеся тогда в столицу, не смели просить у царя объяснения. Две недели, по причине оттепели, царь должен был пробыть в селе Коломенском, потом переехал со всем своим обозом в село Тайнинское, а оттуда через Троицкий монастырь прибыл в Александровскую слободу, свое любимое местопребывание. Никто из Москвы не осмелился обратиться к удалившемуся государю. Наконец, 3 января приехал от него в столицу Константин Поливанов с грамотою к митрополиту. Иван объявлял, что он положил гнев свой на богомольцев своих, архиепископов, епископов и все духовенство, на бояр, окольничьих, дворецкого, казначея, конюшего, дьяков, детей боярских, приказных людей; припоминал, какие злоупотребления расхищения казны и убытки причиняли они государству во время его малолетства; жаловался, что бояре и воеводы разобрали себе, своим родственникам и друзьям государевы земли, собрали себе великие богатства, поместья, вотчины, не радят о государе и государстве, притесняют христиан, убегают от службы; а когда царь, - сказано было в грамоте, - захочет своих бояр, дворян, служилых и приказных людей понаказать, архиепископы и епископы заступаются за виновных; они заодно с боярами, дворянами и приказными людьми покрывают их перед государем. Поэтому государь, от великой жалости, не хочет более терпеть их изменных дел и поехал поселиться там, где его Господь Бог наставит. Гонец привез от государя другую грамоту к гостям, купцам и ко всему московскому народу. В ней государь писал, чтобы московские люди нимало не сомневались: на них нет от царя ни гнева, ни опалы. Понятно, что такое посольство произвело неописанный ужас в Москве; не говоря уже о том, что государство оставалось без главы в то время, когда находилось в войне с соседями, внутри его можно было ожидать междоусобий и беспорядков. Одним Иван объявлял гнев, другим милость и, таким образом, разъединял народ, вооружал большинство против меньшинства, чернил перед толпою народа весь служилый класс и даже духовенство, и, таким образом, заранее предавал огулом и тех и других народному суду, которого исполнителем должен быть он сам. Царь как бы становился заодно с народом против служилых. Само собою разумеется, что ни служилые, ни духовные не могли ни оправдываться, ни возвышать за себя голоса. Весь народ возопил: "Пусть государь не оставляет государства, не отдает на расхищение волкам, избавит нас из рук сильных людей. Пусть казнит своих лиходеев! В животе и смерти волен Бог и государь!.." Бояре, служилые люди и духовные, волею-неволею должны были произносить то же, и говорили митрополиту: "Все своими головами едем за тобою бить государю челом и плакаться". Некоторые из простого народа говорили: "Пусть царь укажет своих изменников и лиходеев; мы сами их истребим". Положили, чтобы митрополит остался в столице, где начинался уже беспорядок. Вместо него поехали святители, а главным между ними новгородский архиепископ Пимен; в числе этих духовных был давний Иванов наушник, архимандрит Левкий; с духовенством отправились бояре, князья Иван Димитриевич Бельский, князь Иван Феодорович Мстиславский и другие. Были с ними дворяне и дети боярские. Как только они появились, то были тотчас, по царскому приказанию, окружены стражею. Царь принимал их как будто врагов в военном лагере. Посольство в льстивых выражениях восхваляло его заслуги, его мудрое правление, величало его грозой и победителем врагов, распространителем пределов государства, единым правоверным государем по всей вселенной, обладающим богатою страною, над которою почиет свыше благословение Божие и явно показывающее свою силу во множестве святых, их же нетленные телеса почиют в русском царстве. "Если, государь, - говорили они, - ты не хочешь помыслить ни о чем временном и преходящем, ни о твоей великой земле и ее градах, ни о бесчисленном множестве покорного тебе народа, то помысли о святых чудотворных иконах и единой христианской вере, которая твоим отшествием от царства подвергнется если не конечному разорению и истреблению, то осквернению от еретиков. А если тебя, государь, смущает измена и пороки в нашей земле, о которых мы не ведаем, то воля твоя будет и миловать и строго казнить виновных, все исправляя мудрыми твоими законами и уставами". Царь сказал им, что он подумает, и через несколько времени призвал их снова и дал такой ответ: "С давних времен, как вам известно из русских летописцев, даже до настоящих лет, русские люди были мятежны нашим предкам, начиная от славной памяти Владимира Мономаха, пролили много крови нашей, хотели истребить достославный и благословенный род наш. По кончине блаженной памяти родителя нашего, готовили такую участь и мне, вашему законному наследнику, желая поставить себе иного государя; и до сих пор я вижу измену своими глазами; не только с польским королем, но и с турками и крымским ханом входят в соумышление, чтоб нас погубить и истребить; извели нашу кроткую и благочестивую супругу Анастасию Романовну; и если бы Бог нас не охранил, открывая их замыслы, то извели бы они и нас с нашими детьми. Того ради, избегая зла, мы поневоле должны были удалиться из Москвы, выбрав себе иное жилище и опричных советников и людей". Иван подал им надежду возвратиться и снова принять жезл правления, но не иначе, как окруживши себя особо выбранными, "опричными" людьми, которым он мог доверять и посредством их истреблять своих лиходеев и выводить измену из государства. 2-го февраля царь прибыл в Москву и явился посреди духовенства, бояр, дворян и приказных людей. Его едва узнали, когда он появился. Злоба исказила черты лица, взгляд был мрачен и свиреп: беспокойные глаза беспрестанно перебегали из стороны в сторону: на голове и бороде вылезли почти все волосы. Видно было, что перед этим он понес потрясение, которое зловредно подействовало на его здоровье. С этих пор поступки его показывают состояние души, близкое к умопомешательству. Вероятно, такой перемене в его организме содействовала и его развратная жизнь, неумеренность во всех чувственных наслаждениях, которым он предавался в этот период своего царствования. Иван объявил, что он, по желанию и челобитью московских людей, а наипаче духовенства, принимает власть снова с тем, чтобы ему на своих изменников и непослушников вольно было класть опалы, казнить смертью и отбирать на себя их имущество, и чтобы духовные вперед не надоедали ему челобитьем о помиловании опальных. Иван предложил устав Опричнины, придуманный им или, быть может, его любимцами. Он состоял в следующем: Государь поставит себе особый двор и учинит в нем особый приход, выберет себе бояр, окольничьих, дворецкого, казначея, дьяков, приказных людей, отберет себе особых дворян, детей боярских, стольников, стряпчих, жильцов: поставит в царских службах (во дворцах - Сытном, Кормовом и Хлебенном) всякого рода мастеров и приспешников, которым он может доверять, а также особых стрельцов. Затем все владения Московского государства раздвоились: государь выбирал себе и своим сыновьям города с волостями 5, которые должны были покрывать издержки на царский обиход и на жалованье служилым людям, отобранным в Опричнину. В волостях этих городов поместья исключительно раздавались тем дворянам и детям боярским, которые были записаны в Опричнину, числом 1000: те из них, которых царь выберет в иных городах, переводятся в опричные города, а все вотчинники и помещики, имевшие владения в этих опричных волостях, но невыбранные в Опричнину, переводятся в города и волости за пределами Опричнины. Царь сделал оговорку, что если доходы с отделенных в Опричнину городов и волостей будут недостаточны, то он будет брать еще другие города и волости в Опричнину. В самой Москве взяты были в Опричнину некоторые улицы и слободы, из которых жители, не выбранные в Опричнину, выводились прочь. Вместо Кремля царь приказал строить себе другой двор за Неглинной (между Арбатской и Никитской улицами), но главное местопребывание свое назначал он в Александровской Слободе, где приказал также ставить дворы для своих выбранных в Опричнину бояр, князей и дворян. Вся затем остальная Русь называлась Земщиною, поверялась земским боярам: Бельскому, Мстиславскому и другим. В ней были старые чины, таких же названий, как в Опричнине: конюший, дворецкий, казначей, дьяки, приказные и служилые люди, бояре, окольничий, стольники, дворяне, дети боярские, стрельцы и пр. По всем земским делам в Земщине относились к боярскому совету, а бояре в важнейших случаях докладывали государю. Земщина имела значение опальной земли, постигнутой царским гневом. За подъем свой государь назначил 100000 рублей, которые надлежало взять из земского приказа, а у бояр, воевод и приказных людей, заслуживших за измену гнев царский или опалу, определено было отбирать имения в казну. Царь уселся в Александровской Слободе, во дворце, обведенном валом и рвом. Никто не смел ни выехать, ни въехать без ведома Иванова: для этого в трех верстах от Слободы стояла воинская стража. Иван жил тут, окруженный своими любимцами, в числе которых Басмановы, Малюта Скуратов и Афанасий Вяземский занимали первое место. Любимцы набирали в Опричнину дворян и детей боярских, и вместо 1000 человек вскоре наверстали их до 6000, которым раздавались поместья и вотчины, отнимаемые у прежних владельцев, долженствовавших терпеть разорение и переселяться со своего пепелища. У последних отнимали не только земли, но даже дома и все движимое имущество; случалось, что их в зимнее время высылали пешком на пустые земли. Таких несчастных было более 12000 семейств; многие погибали на дороге. Новые землевладельцы, опираясь на особенную милость царя, дозволяли себе всякие наглости и произвол над крестьянами, жившими на их землях, и вскоре привели их в такое нищенское положение, что казалось, как будто неприятель посетил эти земли. Опричники давали царю особую присягу, которой обязывались не только доносить обо всем, что они услышат дурного о царе, но не иметь никакого дружеского сообщения, не есть и не пить с земскими людьми. Им даже вменялось в долг, как говорят летописцы, насиловать, предавать смерти земских людей и грабить их дома. Современники иноземцы пишут, что символом опричников было изображение собачьей головы и метла в знак того, что они кусаются как собаки, оберегая царское здравие, и выметают всех лиходеев. Самые наглые выходки дозволяли они себе против земских. Так, например, подошлет опричник своего холопа или молодца к какому-нибудь земскому дворянину или посадскому: подосланный определится к земскому хозяину в слуги и подкинет ему какую-нибудь ценную вещь; опричник нагрянет в дом с приставом, схватит своего мнимо беглого раба, отыщет подкинутую вещь и заявит, что его холоп вместе с этою вещью украл у него большую сумму. Обманутый хозяин безответен, потому что у него найдено поличное. Холоп опричника, которому для вида прежний господин обещает жизнь, если он искренно сознается, показывает, что он украл у своего господина столько-то и столько и передал
|
СТРЕЛЕЦКИЙ БУНТ Россия. 1682 год 27 апреля 1682 года в возрасте 20 лет умер царь Федор Алексеевич. Его преемником мог стать либо Иван, либо Петр. На престол общим согласием всех чинов Московского государства взошел десятилетний Петр, рожденный от второй супруги царя Алексея Михайловича, Натальи Кирилловны Нарышкиной. Четырнадцатилетний Иван, сын царя от первой его супруги, из рода Милославских. С воцарением Петра при дворе началось усиление Нарышкиных. Это не устраивало другую придворную партию — Милославских, во главе которых стояли царевна Софья и ее фаворит Иван Михайлович Милославс‑кий. Обнаружилась и сила, которая могла бы им помочь — стрельцы. Стрелецкие полки обеспечивали порядок, выполняли карательную службу. Два полка находились на особом режиме и пользовались особыми привилегиями — сопровождали царя в поездках в монастыри, участвовали во всякого рода церемониях. Стрельцы размещались семьями в стрелецких слободах Москвы. Служба была пожизненной, а получаемое от казны жалованье — скудным. Поэтому стрельцы, обремененные семьями, вынуждены были изыскивать дополнительные доходы. Менее обеспеченные промышляли ремеслом, состоятельные совершали торговые сделки. Стрельцы решили воспользоваться вступлением на престол нового царя и 30 апреля 1682 года обратились к правительству с жалобой на полковника Семена Грибоедова, чинившего им «налоги и обиды и всякие тесноты». Трон занимал десятилетний ребенок, за спиной которого находилась мать — женщина, по отзыву Б.И. Куракина, совершенно не искушенная в политике: «Сия принцесса доброго темпераменту, добродетельного, токмо не была ни прилежная и ни искусная в делах, и ума легкого». Наталья Кирилловна, не располагавшая опытными советниками и пребывавшая в растерянности, удовлетворила все требования стрельцов. Грибоедова не только отстранили от должности полковника, но и подвергли наказанию батогами; с него велено было взыскать, согласно росписи, поданной стрельцами, присвоенные им деньги и уплатить стрельцам за все выполненные ими работы; его вотчины подлежали конфискации. Одна уступка повлекла за собой другие. В тот же день правительство вынуждено было удовлетворить требования стрельцов остальных 19 полков. Стрельцы обнаружили, что они являются хозяевами положения. Неизвестно, кому в лагере Милославских пришла в голова мысль в борьбе с Нарышкиными опереться на стрельцов: то ли опытному интригану Ивану Михайловичу, то ли коварной и честолюбивой Софье Алексеевне, мечтавшей водрузить на свою голову царскую корону. Как бы то ни было, но Милославским и Софье удалось направить гнев стрельцов в угодное для себя русло. Впрочем, осуществлению их замыслов объективно помогла сама Наталья Кирилловна, совершившая в первые дни правления ряд существенных промахов. По обычаю тех времен, родственники царицы получали пожалования чинами и вотчинами. 27 апреля пять братьев Натальи Кирилловны (Иван, Афанасий, Лев, Мартемьян, Федор) были пожалованы в спальники. Прошло всего пять дней, как было сказано новое пожалование, вызвавшее наибольшие пересуды: 22‑летний спальник Иван Кириллович был объявлен боярином, минуя чины думного дворянина и окольничего. Заговорщики же умело использовали ошибки правительства, всячески возбуждая гнев у стрельцов. «Видите, как лезут Нарышкины в гору? Им теперь все нипочем». Итак, Наталья Кирилловна подверглась натиску с двух сторон: стрельцов и притязавших на корону Милославских. Она не могла рассчитывать на мудрость новоиспеченных спальников и боярина Ивана Кирилловича: и братья, и отец Кирилл Полиевктович не отличались ни умом, ни проницательностью, ни политическим опытом. Единственная надежда Нарышкиных — Артамон Сергеевич Матвеев, воспитатель Натальи Кирилловны, устроивший ее брак с царем Алексеем Михайловичем. Матвеев проявлял способности в делах не только матримониальных, но и государственных: в последние годы царствования царя Алексея Михайловича он был первым министром и фактическим руководителем правительства. Но после смерти царя был отправлен Милославскими в заточение в Пустозерск. Артамону Матвееву было возвращено боярство и отряжен чиновник, стольник Алмазов, пригласить его немедленно в Москву. В Москве Матвеев появился только вечером 12 мая. В день приезда ему оказали еще одну милость — возвратили все конфискованные вотчины. Если Наталья Кирилловна с нетерпением ждала приезда Матвеева и практически бездействовала, то Милославские и Софья развили бурную деятельность и, по образному выражению СМ. Соловьева, «кипятили заговор», по ночам в дом к Милославским приезжали представители стрелецких полков, а от покоев Софьи разъезжали по слободам ее эмиссары, не жалевшие ни вина, ни денег на подкуп стрельцов. Боярин Иван Михайлович Милославский нашел себе помощников — родственника Александра Ивановича Милославского, человека «злодейственного и самого грубияна», двух племянников, Ивана и Петра Андреевичей Толстых, «в уме зело острых и великого пронырства и мрачного зла исполненных», как описывает их молодой Матвеев, оставивший записки о событиях того времени. Из стрелецких начальников привлечены были подполковник Иван Цыклер, «кормовой иноземец», и Иван Озеров, из низшего новогородского дворянства. Между рядовыми стрельцами выбрали человек десять поверенных. Посредницей стала казачка Федора Семенова, которая переносила вести от царевны к Ивану Милославскому, от того — в стрелецкие слободы, из слобод — к Софье. Прибытие в Москву Матвеева нисколько не укрепило позиций нарышкинской «партии». Возможно, Матвеев не оценил меры опасности, нависшей над Нарышкиными. Какие ответные меры замышлял Матвеев, неизвестно. Во всяком случае, до полудня 15 мая не было предпринято что‑либо в отношении стрельцов. А в полдень уже было поздно — по зову набата, с развернутыми знаменами к Кремлю двигались вооруженные стрелецкие полки. Пока Матвеев докладывал об этом царице и размышлял, стоит ли закрывать кремлевские ворота и принимать меры для безопасности царской семьи, стрельцы с барабанным боем ворвались в Кремль. Поводом для внезапного появления стрельцов в Кремле явились слухи о том, что Нарышкины «извели» царевича Ивана. Их распространяли активные сторонники Софьи и Милославских. Старший из Толстых разъезжал по стрелецким слободам и возмущал стрельцов слухами. Он грозил новыми несправедливостями и предсказывал перемены к худшему. Стрельцам внушалось, что их ждут казни, а потому настало время проявить силу. Узнав о причине волнения стрельцов, царица Наталья вместе с патриархом и боярами вышла на Красное крыльцо с царевичами Иваном и Петром. Внизу бушевало разгневанное войско. После того как обман обнаружился, среди стрельцов наступило минутное оцепенение, сменившееся новым взрывом их негодования. Несколько стрельцов взобрались по лестнице на крыльцо и стали расспрашивать Ивана, подлинный ли он царевич. Казалось бы, что, убедившись в добром здравии царевича, стрельцы должны были разойтись по домам. Но в том‑то и дело, что вопрос о царевиче являлся всего лишь поводом для появления стрельцов в Кремле. Лица, руководившие стрельцами и направлявшие их недовольство против Нарышкиных, подбросили им список «изменников‑бояр», подлежавших уничтожению. Разгулу страстей помогли руководители Стрелецкого приказа отец и сын Долгорукие — бояре Юрий Алексеевич и Михаил Юрьевич. В тот самый момент, когда в толпе стрельцов раздались вопли о выдаче «изменников‑бояр», Михаил Долгорукий обратился к ним с грубостью победителя: «Ступайте по домам, здесь вам делать нечего, полно буянить1 Все дело разберется без вас!» Стрельцы пришли в бешенство. Некоторые из них взобрались на крыльцо, схватили Михаила Долгорукого и сбросили на копья своих товарищей, стоявших внизу. На копья полетели тела других бояр и «изменников», оказавшихся в списке. Среди них — бояре А.С. Матвеев и И М. Языков, стольник Федор Петрович Салтыков, убитый по ошибке вместо брата царицы Ивана Кирилловича другой ее брат, Афанасий Кириллович, думный дьяк Ларион Иванов и др. Стрельцы глумились над убитыми — волокли трупы по земле, выкрикивая: «Вот боярин Артамон Сергеевич, вот Долгорукий, вот думный едет, дайте дорогу!» Не угомонились стрельцы и на следующий день. 16 мая они востребовали на расправу Ивана Кирилловича Нарышкина. Царевна Софья сказала мачехе: «Брату твоему не отбыть от стрельцов; не погибать же нам всем из‑за него». Царица вынуждена была пожертвовать братом Того сначала отвели в застенок Константиновской башни, где подвергли пытке, добиваясь признания в измене. Несмотря на то что Иван Кириллович выдержал пытку, стрельцы вывели жертву на Красную площадь и изрубили на куски. Вслед за Иваном Кирилловичем был казнен царский доктор немец Даниил фон Гаден, обвиненный в отравлении царя Федора. От него тоже пытками добивались признания в злодеянии и не получили желаемых результатов. Руководителям заговора хотелось, чтобы род Нарышкиных был полностью изведен, и они подсказали стрельцам предъявить царице Наталье Кирилловне новые требования. 18 мая в челобитной на имя Петра они пожелали, чтобы его дед, Кирилл Полиевктович, был пострижен в монахи, а еще через два дня новая «просьба», звучавшая как ультиматум, выслать из Москвы оставшихся в живых Нарышкиных «Просьбы» стрельцов тотчас удовлетворили: всех родственников разослали в дальние края — на Терек и Яик, в Пустозерск держали путь Мартемьян и Лев Кирилловичи. В итоге майских событий Нарышкины были либо перебиты, либо сосланы. Милославские и Софья стремились теперь закрепить победу юридически. На сцене вновь появляются стрельцы. 23 мая в очередной челобитной они потребовали, чтобы страной управляли оба брата, а 26 мая — чтобы первым царем считался старший из них, Иван Алексеевич. Патриарх совершил в Успенском соборе торжественное молебствие о двух нареченных царях. Бояре и дьяки, державшие сторону Петра, присягнули поневоле второму царю, опасаясь возобновления страшных явлений 15 мая. Еще через неделю стрельцы объявили через своего начальника, князя Хованского, чтобы царевна Софья Алексеевна взяла на себя управление государством по причине малолетства братьев. Она согласилась, и тотчас во все города полетели известительные грамоты с примером из римской истории, где по кончине императора Феодосия в малолетство сыновей его, Аркадия и Гонория, управляла империей их сестра Пульхерия. Казалось, Софья достигла желанной цели. Между тем стрельцы вышли из‑под влияния Софьи и Милославских. Хозяевами положения в столице стали стрельцы во главе с новым руководителем Стрелецкого приказа Иваном Андреевичем Хованским. Он так умело лавировал, потакая стрельцам и обнадеживая Софью, что летом 1682 года олицетворял власть в Москве. 20 августа 1682 года Софья покинула столицу, прихватив с собой обоих царевичей, и отправилась в сопровождении свиты в Коломенское. Столь решительная мера привела надворную пехоту в смятение, и в Коломенское направилась депутация, цель которой — убедить Софью и ее окружение в ложности слухов, «будто у них, у надворные пехоты, учинилось смятение и на бояр, и на ближних людей злой умысел». Софья, пока еще не уверенная в своих силах, решила не обострять отношений со стрельцами и дала им уклончивый ответ. В указе, врученном представителям надворной пехоты, сказано: «…им, великим государям, про их умысел, также и про тайные по полку в полк пересылки неведомо», поход в Коломенское предпринят «по своему государскому изволению», аналогичные походы бывали и прежде. Софье надо было выиграть время для мобилизации сил, способных противостоять мятежным стрельцам. Такой силой было дворянское ополчение. От имени царей она и обратилась к дворянам с призывом срочно собираться у стен Троице‑Сергиева монастыря. Сама Софья добиралась к Троице кружным путем, через Звенигород, куда прибыла 6 сентября. В Савво‑Сторожевском монастыре ей организовали торжественную встречу. Из Звенигорода царский кортеж повернул в сторону Троицы, с продолжительной остановкой в селе Воздвиженском, откуда Софья и решила нанести стрельцам сокрушительный удар. Ей удалось успешно осуществить коварный план. Под предлогом торжественной встречи сына украинского гетмана Ивана Самойловича Софья от имени царей предложила боярским чинам, а также стольникам, стряпчим и дворянам московским прибыть в Воздвиженское к 18 сентября. «А которые бояре и окольничие и думные люди в отпуску, и им из деревень своих быть к ним, великим государям, в поход всем к тому же числу». Указ о явке в Воздвиженское получил и Иван Андреевич Хованский, причем подлинная цель вызова князя маскировалась возлагаемой на него обязанностью обеспечить явку бояр и прочих служилых людей, чтобы их «было немалолюдно». Эти грамоты рассылались 14 сентября, а спустя три дня боярину Михаилу Ивановичу Лыкову было велено возглавить отряд стрельцов, стряпчих, жильцов и прочих, чтобы «князя Ивана Хованского и сына ево князя Андрея взять в дороге. . и привезти в село Воздвиженское». Боярин Лыков в точности выполнил указ царей: И.А. Хованского изловили под селом Пушкином, а сына его — в собственной деревне. Приглашением правящей верхушки в Воздвиженское Софья обезглавила стрелецкое движение, лишив его Хованского. Как только Хованских доставили в Воздвиженское, тут же состоялся суд. В роли судей выступили наличные члены Боярской думы. Они без следствия приговорили отца и сына к смертной казни. Приговор был немедленно приведен в исполнение «в селе Воздвиженском на площади у большой Московской дороги». Казнь Хованских не сняла напряженности в столице. Софья и оба царя все еще находились в опасности из‑за одного просчета царевны — она оставила на свободе младшего сына князя Ивана Андреевича, тоже носившего имя Иван, и племянника князя Ивану Ивановичу удалось бежать в Москву, где он ночью пытался поднять стрельцов на новое выступление уверениями, «будто отец его, князь Иван, и брат его, князь Андрей, казнены напрасно и без розыску». Стрельцы были обеспокоены не столько казнью отца и сына Хованских, сколько слухом о боярах, которые идут к Москве избивать их, стрельцов. Поэтому агитация сына и племянника казненного И.А. Хованского на первых порах имела успех. 18 сентября в полки надворной пехоты был отправлен увещевательный указ, чтобы стрельцы не верили «прелестным и лукавым словам» родственников казненных и проявили благоразумие. Указ заверял стрельцов, что царского гнева на них нет и они могут «безо всякого сумнительства и опасения» положиться на царскую милость. Убедившись в безопасности пребывания в столице, Софья решила вернуться в Москву. 2 ноября правивший Москвой боярин Головин получил указ о подготовке к торжественной встрече царей и Софьи. Участники бунта получили сравнительно мягкие наказания: лишь немногие из них были казнены, значительная часть их оказалась на свободе. Софья и Милославские не были заинтересованы в раздувании дела — это принесло бы им сплошные неприятности, ибо только подтвердило бы их явную причастность к бунту. Софья и Милославские благоразумно решили остаться в тени. После усмирения стрелецкого бунта, наступило семилетнее правление Софьи.
ЗАГОВОР МИНИХА ПРОТИВ РЕГЕНТА БИРОНА Россия, Санкт‑Петербург. 1740 год 17 октября 1740 года умерла российская императрица Анна Иоанновна. С ее смертью уходило в прошлое довольно мрачное десятилетие русской истории. Впоследствии оно получило название «бироновщина» по имени фактического правителя Эрнста Иоганна Бирона, герцога Курляндского и Семигальского. В отечественной истории с именем Бирона связывают засилье иностранцев в органах управления, необыкновенный разгул тайного сыска и преследований. Из всех кандидатов наибольшие шансы стать русским царем имел родившийся 18 августа 1740 года принц Иван Антонович: все знали, что Анна Иоанновна хотела оставить наследником престола своего внучатого племянника. Однако, несмотря на тяжелое состояние, Анна отказывалась подписать срочно подготовленный А.И. Остерманом и другими кабинет‑министрами манифест о престолонаследии. Два дня Бирон и его сторонники уговаривали суеверную царицу поставить под ним подпись. Лишь 7 октября манифест был подписан и обнародован. Сразу после этого развернулась упорная борьба за место регента — ключевое в перспективе царствования ребенка‑императора. Главным кандидатом в регенты был Бирон, уже давно стремившийся узаконить свою власть. Но важно заметить, что он хотел стать регентом как бы по желанию дворянства. Боявшиеся всесильного временщика высшие сановники в дни, когда царица могла еще поправиться, сами просили Бирона стать в случае ее смерти регентом, собирали подписи и ходили с депутацией к Анне Иоанновне. Лишь перед самой смертью, уступив просьбам Бирона и его сторонников, она подписала указ. Сразу после кончины Анны завещание было распечатано и оглашено генерал‑прокурором Сената Н.Ю. Трубецким, а на следующее утро новому императору Ивану VI Антоновичу и регенту Э.И. Бирону присягнули войска и жители столицы. Согласно завещанию, до семнадцатилетия Ивана Антоновича Бирон получал практически неограниченную власть во внутренних и внешних делах. Более того, в случае смерти императора и возведения на престол следующего по старшинству сына герцога Бра‑уншвейгского регент мог продлить свое регентство. Немало высших лиц в государстве были заинтересованы в сохранении власти у герцога. Казалось, Бирон мог опереться на своих людей везде: в армии, где заправлял его союзник фельдмаршал Миних, в государственном аппарате (в кабинете министров сидели Бестужев‑Рюмин и Черкасский), в секретной полиции (Ушаков служил всегда тому, кто стоял у власти). Однако Бирон не имел реальной опоры в дворянской среде, среди родственников Ивана VI Антоновича, а также в кругу высших чиновников и генералов. Став регентом, он не сумел погасить недовольство брауншвейгской фамилии, не смог объединиться с А.И. Остерманом, К. Левенвольде и другими влиятельными сановниками. Если церемония присяги прошла спокойно, то несколько дней спустя платные шпионы и добровольные соглядатаи донесли Бирону, что отец императора Антон Ульрих позволяет себе публично осуждать регента и сомневаться в подлинности акта об учреждении регентства. Доносы свидетельствовали, что в среде чиновничества и гвардии назревает заговор в пользу фактически отстраненных от правления родителей ребенка‑императора, и в первую очередь в пользу принца Антона Ульриха. Бирон действовал решительно и быстро: подозреваемые двадцать человек были арестованы, некоторых допрашивали и пытали. Антона Ульриха заставили написать прошение на имя собственного сына об отставке из армии и гвардии. Казалось, с оппозицией было покончено. Но роковой удар временщику нанес тот, от кого он меньше всего ожидал — Бурхард Христоф Миних — активный участник возведения его в регенты, а затем и ближайший помощник. Фельдмаршал успел послужить чуть ли не в половине европейских армий, прежде чем оказался на русской службе. Сближение с Андреем Ивановичем Остерманом очень помогло ему выдвинуться при Анне Иоанновне. Современники полагали, что, поддерживая притязания Бирона в дни болезни Анны Иоанновны, Миних рассчитывал в период его регентства получить чин генералиссимуса и занять ведущее место в управлении империей. Однако Бирон не давал свободы честолюбивому «столпу империи» (как Миних называл себя в мемуарах). Трудно сказать, отказался бы Миних от принятого решения свергнуть Бирона в случае, если бы ему вовремя сообщили о желании регента заплатить за него все долги. Но в любом случае неожиданное решение фельдмаршала стать на сторону брауншвейгской фамилии, то есть Анны Леопольдовны и ее мужа, говорит прежде всего о том, что Миних хорошо понимал зыбкость положения нового регента. 8 ноября 1740 года Бирон долго беседовал с Минихом. Тот, как всегда, знакомил регента с материалами из разных государственных учреждений и «представлял, что все тихо, смирно и довольно», хотя именно этой ночью готовился к «воинскому предприятию», «походу» на спящего временщика. Впрочем, может быть, Бирон что‑то и заподозрил. Позже на следствии он говорил, что Миниху не верил, ибо «нрав графа фельдмаршала известен, что имеет великую амбицию и при том десперат и весьма интересоват» (то есть человек отчаянный и заинтересованный). Признавался он и в том, что боялся гвардейцев… В ночь на 7 ноября 1740 года Миних с отрядом лишь в 80 гвардейцев направился к Летнему дворцу, резиденции регента. Караулы, состоявшие тоже из гвардейцев, быстро перешли на сторону заговорщиков. После этого Миних приказал своему адъютанту подполковнику К.Г. Манштейну войти во дворец и арестовать Бирона, а при попытке сопротивления убить его. Манштейн вошел во дворец и, минуя отдающих ему честь часовых и кланяющихся слуг, уверенно и спокойно зашагал по залам, будто бы со срочным донесением к регенту Но по дороге он заблудился, а спрашивать же у попадавшихся навстречу слуг, где спит герцог, опасался. Впрочем, предоставим слово самому Манштейну (он пишет о себе в третьем лице): «После минутного колебания он решил идти дальше по комнатам в надежде, что найдет наконец то, чего ищет Действительно, пройдя еще две комнаты, он очутился перед дверью, запертой на ключ, к счастью для него, она была двустворчатая и слуги забыли задвинуть верхние и нижние задвижки, таким образом, он мог открыть ее без особенного труда. Там он нашел большую кровать, на которой глубоким сном спали герцог и его супруга, не проснувшиеся даже при шуме растворившейся двери. Манштейн, подойдя к кровати, отдернул занавесы и сказал, что имеет дело до регента, тогда оба внезапно проснулись и начали кричать изо всей мочи, не сомневаясь, что он явился к ним с недобрым известием. Манштейн очутился с той стороны, где лежала герцогиня, поэтому регент соскочил с кровати, очевидно, с намерением спрятаться под нею, но тот поспешно обежал кровать и бросился на него, сжав его как можно крепче обеими руками, [и держал] до тех пор, пока не явились гвардейцы. Герцог, встав наконец на ноги и желая освободиться от этих людей, сыпал удары кулаком вправо и влево; солдаты отвечали ему сильными ударами прикладов, снова повалили его на землю, вложили в рот платок, связали ему руки шарфом одного офицера и снесли его голого до гауптвахты, где его накрыли солдатской шинелью и положили в ожидавшую его тут карету фельдмаршала». Манштейн, относившийся к Миниху не без иронии, отмечал, что фельдмаршал мог легко захватить Бирона в апартаментах Анны Леопольдовны, куда тот приходил без охраны, и не преодолевать многочисленные караулы, выставленные вокруг дворца, подвергая все предприятие ненужному риску. «Но, — пишет мемуарист, — фельдмаршал, любивший, чтобы все его предприятия совершались с некоторым блеском, избрал самые затруднительные средства». Аресты, произведенные в ночь переворота, показывают, что число сторонников Бирона, на которых он мог опереться, оказалось ничтожно. Были арестованы младший брат Бирона Густав и кабинет‑министр А.П. Бестужев‑Рюмин. Кроме того, послали гвардейцев в Москву и Ригу, чтобы захватить старшего брата временщика Карла и зятя временщика генерала Бисмарка. Свержение Бирона застигло врасплох не только иностранных дипломатов, но и правящую верхушку России. Как сообщал английский посол Э. Финч, А.П. Бестужев‑Рюмин при аресте недоумевал, «чем навлек на себя немилость регента», а А.М Черкасский явился утром как ни в чем не бывало в апартаменты Бирона на очередное заседание Кабинета министров. Все это, разумеется, облегчило переворот. Тотчас после ареста Бирона войска были собраны к Зимнему дворцу и присягнули на верность «правительнице великой княгине Анне всея России» — таким стал титул Анны Леопольдовны — матери малолетнего императора. Победители сразу же занялись перераспределением власти и огромных богатств Бирона На следующий день был обнародован манифест, в котором двухмесячный император Иван VI Антонович вместо свергнутого регента «назначил» правительницей с теми же полномочиями свою мать Анну Леопольдовну. Отец царя был объявлен «императорским высочеством соправителем», генералиссимусом вооруженных сил России. Б.Х. Миних был назначен первым министром, А.И. Остерман — генерал‑адмиралом A.M. Черкасский стал канцлером, М.Г. Головкин — вице‑канцлером. Рядовые участники переворота получили награды и повышения. Став первым министром, Миних надеялся занять при Анне Леопольдовне место Бирона. Но сразу после переворота он опасно заболел, а когда в начале 1741 года взялся за дела, то почувствовал, что упустил время и что его обошли, оттеснили от власти. Остерман сумел вернуть себе иностранные дела, Черкасский и Головкин получили внутреннее управление, а у Миниха, как и во времена Бирона, осталось только военное ведомство, да и здесь он оказался в подчинении у генералиссимуса Антона Ульриха. Между принцем и Минихом начались стычки. Бирона решено было со всем семейством сослать в Сибирь, в Пелым, навечно. Миних заботливо подготовил чертеж дома для своего поверженного врага и послал специального комиссара в Пелым для наблюдения за сибирской новостройкой. Правда, в Сибири Бироны пробыли недолго — новая правительница Елизавета Петровна приказала перевести их в Ярославль. Исчезновение с политической сцены «нового Годунова» (так Бирон охарактеризован в манифесте 14 апреля 1741 года), нагонявшего страх на всех более десятка лет, развязало руки многим при дворе Оживилось брауншвейгское семейство, надеявшееся закрепиться у власти Если при Бироне осторожный Остерман избегал каких‑либо явных демаршей, то теперь и он стал проявлять себя, выступив в роли постоянного советчика неопытной в делах правительницы. Как потом оказалось, главной целью его тонкой интриги было отстранение Миниха от власти и занятие первенствующих позиций при дворе. Поведение Миниха настораживало брауншвейгцев. Как писал Э. Финч, наиболее близкий ко двору Анны Леопольдовны дипломат, правительница говорила, что «арест бывшего регента вызван скорее расчетами личного честолюбия графа Миниха, чем его привязанностью к ее высочеству»; что она «не в силах… более выносить заносчивого характера фельдмаршала» и ей «известно непомерное честолюбие фельдмаршала, крайняя невоздержанность его характера и его слишком предприимчивый дух, не позволяющий на него положиться». 3 марта 1741 года вконец раздосадованный Миних подал прошение об отставке — к этому приему шантажа незаменимый фельдмаршал прибегал не раз, и всегда с успехом. Но тут правительница, немного поколебавшись, вдруг просьбу удовлетворила. Отстраненный от власти, Миних тем не менее по‑прежнему бывал при дворе. Но для всех было очевидно, что его звезда как политического деятеля закатилась. После падения Бирона и отставки Миниха власть прибрал к своим рукам Андрей Иванович Остерман. Склонности Миниха к эффектным поступкам, о которых говорит его адъютант Манштейн, Россия обязана созданием, так сказать, образца военного дворцового переворота. При последующих насильственных переменах правления в России заговорщики сознательно или невольно следовали этому образцу. Менялось число участников авантюры, привносились какие‑то особенности в ход событий, но схема, «составленная» Минихом, оказалась удивительно живучей. Если верить материалам следствия, проводившегося уже при Елизавете, фельдмаршал объяснял солдатам, что в их воле ставить и низлагать императоров, что править будет тот, кого они сами укажут — будь то принцесса Елизавета или герцог Голштинский, ее племянник. Воспользовавшись популярным у гвардейцев именем дочери Петра, фельдмаршал повел их на переворот, нисколько не соответствовавший интересам Елизаветы. Но гвардейцы запомнили слова Миниха о своей власти менять династии, что они хорошо доказали спустя всего лишь год.
|