СМЕРТЬ МАРАТА Жан Луи Давид «Слава Франции», художник Жан Луи Давид, одним из первых обратился к изучению природы и античности, ввел в живопись строгость рисунка и античную чистоту стиля. Сам он говорил, что хочет, чтобы вставший из гроба афинянин не мог отличить его картины от древних греческих произведений. Приняв простоту за основу композиции своих произведений, он добился в своей живописи чистого воспроизведения греческих форм во всей их первозданной истине и классическом совершенстве. Жан Луи Давид был вождем классицизма во Франции, писал одновременно и чрезвычайно суровые, строгие по композиции картины (прославленных античных борцов за свободу), и блестящие реалистические портреты. Его вдохновенное полотно «Смерть Марата» является примером полного слияния идеала с жизнью, идеалом чистоты классического стиля и страстного революционного энтузиазма. Имя Жана Луи Давида неразрывно связано с событиями французской буржуазной революции 1789—1794 годов. Он получил от Конвента звание «живописец революции», был назначен революционным правительством в комиссию по народному просвещению, впоследствии стал членом комиссии по делам искусств. Среди вождей революции, тесно связанных с народом и отстаивавших его интересы, наибольшей славой и известностью пользовался неистовый публицист, редактор и издатель газеты «Друг народа» Жан Поль Марат. Это он во всеуслышание заявил: «Не будет свободы, не будет безопасности, не будет мира, не будет покоя для французов, не будет надежды на освобождение для других народов, пока не будет срублена голова тирана». И это он изо дня в день повторял в своей знаменитой газете. Реакция и буржуазия, вошедшие в сговор с контрреволюционерами, не знали более ненавистного имени, тем более что Марата нельзя было ни устрашить, ни подкупить. Неудивительно, что именно против него ополчились все черные силы контрреволюции. Марат был тяжело болен, но даже больной он продолжал выпускать газету. Добрый и отзывчивый к простым людям, он охотно принимал у себя дома тех, кто обращался к нему за помощью. Именно этой его доверчивостью и воспользовались враги Марата. 13 июля 1792 года незваная гостья была настойчива, и когда ее не пустили к Марату (он чувствовал себя в этот день особенно плохо), она вернулась во второй раз — уже к вечеру. Привратнице она сказала, что ей необходимо повидать Марата, так как она пришла по важному и срочному делу. Но привратница все равно не хотела ее пускать, а незнакомка настаивала. Шум спорящих женских голосов услышал Марат, который был в ванной комнате. Он нередко целые часы проводил в ванне, даже работал в ней, потому что вода несколько смягчала его боль. За полчаса до прихода гостьи Марат получил письмо следующего содержания: «Я из Кона. Ваша любовь к родине должна внушить Вам желание узнать о замышляемых там заговорах. Я жду Вашего совета». Марат приказал впустить посетительницу. Так к нему вошла Шарлотта Корде. А через несколько минут раздался крик: «Ко мне, дорогая!» Когда жена Симона бросилась к нему, ее чуть не сбила с ног стремительно бросившаяся к входной двери убийца. Убежать ей не удалось, но Марат был уже мертв: Шарлотта Корде вонзила нож в его беззащитное тело. На следующий день в Конвенте гражданин Гиро, глава делегации от народа, заявил: «Наш взор еще ищет его среди Вас, депутаты. А он уже мертв и покоится на смертном одре. — И, обращаясь к Давиду, воскликнул: — Где твои кисти, Давид? Ты запечатлел для будущих поколений облик Лепелетье, погибшего, чтобы его родина была свободна. Ты должен написать еще одну картину. Ты знаешь какую, Давид!» «Я готов», — ответил художник. Давид хорошо знал Марата, дружил с ним, восхищался его полемическими статьями. Когда в апреле 1793 года жирондисты хотели арестовать Марата в зале Конвента, Давид бросился на его защиту. Накануне смерти Марат принял Давида и еще нескольких членов Конвента в той самой ванной комнате, в которой впоследствии был убит. Когда тема глубоко волновала Давида, он работал напряженно и быстро. Так было и на этот раз: уже через два часа после смерти, склонившись над трупом Марата, художник рисует голову, обернутую мокрым полотенцем, из-под которого выбиваются пряди волос, и приоткрытые губы, с которых слетело последнее дыхание. Рисунок этот был выполнен пером, причем выпуклость форм и теней на нем получилась благодаря перекрещивающимся линиям, как на гравюре (эта техника у Давида больше никогда не повторялась). Страшное волнующее сходство полуоткрытого рта, искаженного гримасой, едва смягчено закрытыми глазами. Картина поглощала теперь все время Давида, свободное от дел. Он действительно работал над ней и ночью, при свечах, а засыпая, видел ее во сне. Было страшно хоть на миг прервать работу. Художник боялся, что память не выдержит колоссального напряжения, что начнет стираться жившая в его сознании картина последних дней жизни Марата. Но, напротив, воспоминания делались все острее, а временами становилось нестерпимо от почти физически ощущаемой боли. Замечательная картина была создана всего за три месяца, потому что все способствовало созданию подлинного произведения искусства — и личная дружба, и драматическая сила события, и художественное мастерство живописца. Но как изобразить страшную минуту смерти Марата? Давид понимал, что только сдержанностью, только простотой изображения сумеет он добиться своей цели. Надо было, чтобы картина вызывала не страх перед смертью, а гнев против убийц. А еще ему хотелось любовно передать величественный облик гражданина, смерть которого оплакивала вся Франция. В прежних картинах Жан Луи Давида было еще много условностей, которые мешали видеть главное. Теперь следовало забыть все внешнее и показное, найти линии и краски, единственно достойные происшедшей трагедии. Надо было отлить гнев и горе в такие формы, которые и много веков спустя сохранят величие дел Марата и печаль, принесенную его смертью. Жан Луи Давид изобразил Марата в следующий после убийства момент, в скудной освещенной ванной комнате, с повязанной полотенцем головой. В картине нет ничего надуманного, ничего искусственного, художник устранил все лишнее, оставив лишь минимальное количество предметов, но зато каждый из них выразительно служит поставленной цели. Суровая в своей простоте композиция, чеканные скульптурные формы, подчеркнутый контраст света и тени, строгий колорит и темное пространство фона, на котором выделяется бессильно поникшее тело Марата, — все это делает картину похожей на надгробный памятник. Короткая надпись: «Марату — Давид» — еще больше усиливает это впечатление. Сам Давид считал портрет низшим жанром живописи, но в этом портрете он обратился к проблеме вождя и героя, и потому из-под его кисти вышло историческое полотно. Художник изобразил Марата среди предметов, бывших свидетелями его смерти. Обрубок, на котором пишет Марат, наводит на мысль о его нетребовательности в личной жизни и скудости средств, для которых, если они появлялись, он находил другое употребление. На краю чурбана лежит ассигнация и записка, на которой можно прочитать: «Отдайте эту ассигнацию той матери шестерых детей, чей муж умер за родину». В руке Марата зажато то самое письмо с текстом: «13 июля 1793 года: «Анна-Мария-Шарлотта Корде. Достаточно того, что я была несчастна, чтобы рассчитывать на Вашу благожелательность». На полу валяется окровавленный нож, которым только что был нанесен смертельный удар. Итальянский искусствовед Л. Вентури отмечал, например: «В картине все заострено до крайности: «желтый цвет скамеечки, зеленый — одеяла, белый — простынь и бумаги, трупный оттенок кожи. Все здесь безжалостно точно, вплоть до глубокого черного фона, который действует на зрителя просто устрашающе... Картина скорее передает не боль о потерянном друге, а смятение перед кровавым зрелищем. Оно бьет по нервам, но не задевает души». Да, Давид действительно был документально точен, поэтому на его картине все изображено, как было: и ванна, и смертельно раненный Марат, и листок в его руке, и деревянный чурбан, и чернильница, и бумаги. Но написанное гениальной кистью, все было согрето таким теплым и добрым чувством, что это полотно никого не могло оставить равнодушным. Поэтому знатоки искусства, тонкие ценители, да и скептики, которых было немало в Конвенте, просто не нашли что сказать. Эта смерть, во всей своей ужасающей простоте, была уже за гранью искусства. Депутаты молча смотрели на холст, который неожиданно оказался простым и холодным, но они были восхищены: никто еще не видел такого Марата — мертвого и одновременно живого. Не случайно французский поэт Шарль Бодлер писал впоследствии: «Перед нами Драма во всем ее ужасе. Благодаря необычайной силе передачи, превратившей это произведение в шедевр Давида, в одно из чудес современного искусства, в нем нет ничего тривиального, низменного. В этой картине есть одновременно и что-то нежное, и что-то хватающее за душу. В холодном воздухе этой комнаты, на этих холодных стенах, вокруг этой холодной и зловещей ванны чувствуется веяние души». Картина Давида настолько полно выражала всеобщие чувства, что Конвент вынес особое постановление о воспроизведении этого произведения в гравюре, отчего оно стало еще более известным. Этот портрет вместе с портретом Лепелетье (тоже кисти Жана Луи Давида) Конвент поместил в своем зале заседаний и постановил: «...они не могут быть изъяты отсюда ни под каким предлогом последующими законадателями». Но после термидорианского переворота картины были убраны, и сейчас «Смерть Марата» находится в Брюссельском музее.
МАХИ НА БАЛКОНЕ Франсиско Гойя Имя Франсиско Гойи произносится в Испании с великим уважением и гордостью, ибо он был, наверное, последним из славных художников «севильской школы». Талант его был огромный, эксцентричный. Кисть Ф. Гойи полна жизни и энергии, живописные эффекты его картин сильны и неожиданны. В своем искусстве художник порой отличался странными выходками. Например, собрав в чашку все краски, снятые с палитры, он бросал их на белую стену и из образовавшихся пятен создавал картину. Так он расписал все стены своего дома, и почти одной ложкой и половой щеткой, мало прибегая к обыкновенным кистям, написал известное полотно «Истребление французов мадридской чернью». «Махи» Франсиско Гойи (одетая и обнаженная) прославлены безмерно, пожалуй, даже больше, чем его серия «Капричос». И первая причина тому — романтическая история, окутывающая их вот уже почти два столетия. А «Махи на балконе» стали одной из самых знаменитых картин в собрании нью-йоркского Метрополитен-музея. Сюжет этого полотна является традиционным в испанском искусстве начиная с XVI века. «Махо» и «махи» — так во времена Ф. Гойи назывались молодые андалузские щеголи и щеголихи из средних слоев городского населения, одевавшиеся в подчеркнуто национальные одежды. Тогда это считалось вызывающей дерзостью, поскольку королевский двор, а за ним и вся испанская знать обратились к французской моде в одежде. Франсиско Гойя в юности и сам был настоящим «махо». Во время своей жизни в Мадриде он много времени (как ловкий гимнаст, музыкант и певец) проводил на улице и постоянно был замешан во всевозможных историях. Как сообщает одна биографическая легенда, Ф. Гойю однажды подобрали на улице с ножом соперника в спине. Вскоре он поправился, но оставаться в столице не мог, так как на него обратила свое неблагосклонное внимание испанская инквизиция. Денег у Ф. Гойи не было, поэтому он поступил в странствующую группу матадоров. Художник всегда проявлял интерес к жанровой живописи, и в годы войны за независимость, когда у него не было заказов от королевского двора, он создал несколько больших произведений, вошедших в число его знаменитых шедевров. К ним относится и картина «Махи на балконе», написанная в поздние годы жизни художника. Он и относится к своим героиням как к воспоминаниям молодости, окружая их ореолом романтической загадочности. Это полотно имеет несколько вариантов, истории которых переплетаются и зачастую путаются друг с другом. На своей картине Франсиско Гойя изобразил двух очаровательных молодых женщин, с балкона наблюдающих за жизнью улицы В глубине, на темном фоне, неясным силуэтом вырисовываются фигуры их кавалеров. Нечто подобное еще и сегодня можно увидеть на улицах некоторых испанских городов. «Махи на балконе» прекрасны, они полны колдовского очарования, их красота влечет к себе, однако ирония манящего взгляда настораживает. Недаром в кукольной красоте «мах» есть что-то обманчивое, особенно в сочетании с мрачными фигурами мужчин, лица которых почти скрыты плащами и надвинутыми на глаза шляпами. Для художественного стиля картины характерна яркая экспрессивность. Ф Гойя не просто изображает, он раскрывает сущность и смысл явления, концентрируя цвет до максимальной простоты и монументальности. С помощью контраста светлого и темного, тонкого и грубого достигается удивительная обобщенность в весьма сжатой форме изображения. Зрителей притягивают и увлекают эти «махи» в кружевных мантильях. Ф Гойя изумительно передал изменчивую, нежную и одновременно огненную натуру испанки, о которой еще великий Мигель Сервантес сказал, что она — «ангел в церкви, дома, на улице и дьявол в любви».
ПОРТРЕТ М.И. ЛОПУХИНОЙ Владимир Боровиковский XVIII век вошел в историю русского живописного искусства как «век портрета», одним из лучших его портретистов является Владимир Лукич Боровиковский. Важную роль в его судьбе сыграло путешествие Екатерины II в Крым в 1787 году. На пути императрицы возводили дворцы и триумфальные ворота. Для одного из таких дворцов, который предназначался для приема русской государыни, миргородский предводитель дворянства поручил В.Л. Боровиковскому написать несколько аллегорических картин. Две из них особенно понравились царице. На одной была изображена она сама в образе Минервы, окруженной семью древнегреческими мудрецами, которым она объясняет свой наказ, на второй — Петр I, вспахивающий землю, по которой опять же она сеет семена, местами уже приносящие плоды. Узнав имя художника, императрица предложила ему ехать в Петербург. В.Л. Боровиковский был трудолюбов до невероятности, писал очень много портретов, и ему было поручено написать портреты всех членов императорской фамилии. Обдуманность картины, искусное владение кистью, свежесть колорита, умение изображать всевозможные ткани и одежды ставят В.Л. Боровиковского в ряд известных портретистов, хотя он так и не получил основательного классического образования. В портретах В.Л. Боровиковского видны нежность кисти, тонкий деликатный рисунок, правильность форм и всегда выражение мысли на изображаемом им лице. Портрет Марии Ивановны Лопухиной является самым поэтическим и женственным из всех, созданных художником. Одновременно он обнаруживает сложившийся нравственный и эстетический идеал В.Л. Боровиковского Образ М.И. Лопухиной пленяет зрителя нежной меланхоличностью, необыкновенной мягкостью черт лица и внутренней гармонией. Эта гармония передана всем художественным строем картины: и поворотом головы, и выражением лица женщины, она подчеркивается и отдельными поэтическими деталями, вроде сорванных и уже поникших на стебле роз. Гармонию эту легко уловить в певучей плавности линий, в продуманности и соподчиненности всех частей портрета. Лицо М.И. Лопухиной, может быть, и далеко от классического идеала красоты, но оно исполнено такого несказанного очарования, такой душевной прелести, что рядом с ним многие классические красавицы покажутся холодной и неживой схемой. Пленительный образ нежной, меланхоличной и мечтательной женщины передан с большой душевностью и любовью, с поразительной убедительностью раскрывает художник ее душевный мир. Задумчивый, томный, грустно-мечтательный взгляд, нежная улыбка, свободная непринужденность чуть усталой позы; плавные, ритмично падающие вниз линии; мягкие, округлые формы, белое платье, сиреневые шарф и розы, голубой пояс, пепельный цвет волос, зеленый фон листвы и наконец мягкая воздушная дымка, заполняющая пространство, — все это образует такое единство всех средств живописного выражения, при котором полнее и глубже раскрывается создание образа. М.И. Лопухина стоит в саду, облокотившись на старую каменную консоль. Обтекающий ее фигуру контур — то теряющийся, то возникающий в виде тонкой, гибкой линии — вызывает в памяти зрителя контуры античных статуй. Ниспадающие, сходящиеся или образующие плавные изломы складки, тончайшие и одухотворенные черты лица — все это составляет уже как бы и не живопись, а музыку. Краски на грунт В.Л. Боровиковский накладывал хотя и плотным, но тонким и ровным слоем, достигая при этом своеобразной вибрации цвета. При написании этого портрета художник предпочитал холодную гамму — лиловато-желтые и белые, бледно-голубые и желтые, притушенные зеленые и пепельные цвета. Фигура М.И. Лопухиной окружена воздушной дымкой пейзажа, но она не сливается с ним, а выступает ясным пластическим объемом, ритмически связана с ним: склоненному торсу и положению руки как бы вторят свисающие ветви и стволы деревьев, изображенные на втором плане. Тонко моделирует формы и неяркий, скользящий свет. В.Л. Боровиковский и раньше вводил в свои портреты пейзажные фоны. Но именно теперь, разработанные со всей тщательностью, они становятся у художника важным компонентом портретной характеристики, получают настоящий смысл. Колосья спелой ржи, нежная зелень, васильки — все призвано подчеркнуть не только «простоту» образа, но еще выразить и мечтательное настроение его. (Несмотря на то, что искусствоведы отмечают в этом пейзаже с «сельскими» приметами некоторую условность.) Долю некоторой искусственности замечают они и в небрежно-задумчивой позе женщины. Но в то время сами герои как бы демонстрировали свою способность к возвышенным чувствам и сердечным переживаниям, и вслед за ними и художники (в том числе и В.Л. Боровиковский) должны были изображать эти чувства, которые являлись признаками достойной и добродетельной души. Известно, что М.И. Лопухина никогда не была счастлива; через год, после того как В.Л Боровиковский написал ее портрет, она умерла. Но эта женщина таила и несла в себе столько нежности, любви, чистоты, поэзии, красоты человеческого чувства, что по первым впечатлениям от увиденного портрета у поэта Я. Полонского сложились проникновенные стихотворные строки: Она давно прошла, и нет уже тех глаз И той улыбки нет, что молча выражали Страданье — тень любви, и мысли — тень печали, Но красоту ее Боровиковский спас. Так, часть души ее от нас не улетела. И будет этот взгляд и эта прелесть тела К ней равнодушное потомство привлекать, Уча его любить, страдать, прощать, мечтать.
ГИБЕЛЬ «МЕДУЗЫ» Теодор Жерико Ранняя смерть не дала развить Теодору Жерико всех его гениальных способностей. Он прожил недолгую жизнь, и все его творчество уложилось всего в десять лет. И тем не менее ему, одному из основателей французского романтизма, удалось не только самому многое сделать, но и сильно повлиять на всю живопись XIX века. Жерико внимательно наблюдал процессы, происходившие в общественной жизни, был свидетелем и активным участником бурных событий, которые последовали за триумфом и падением Наполеона. Он многое почувствовал и угадал в противоречивых событиях тех лет, порой ошибался в оценке того или иного явления, но никогда не позволял этим заблуждениям вкрасться в творчество. Каждое значительное полотно Жерико (а публика тех лет видела только три его картины) вызывало самый пристальный интерес, а среди профессионалов и критиков яростные споры. Нередко складывающаяся вокруг художника ситуация грозила ему скандалом, потому что он не желал преклоняться перед официальными авторитетами. Но таким Жерико был всегда. В середине 1810-х годов художника не покидала мысль о создании монументального полотна, он уже два года находился в поисках достаточно значительной темы для задуманного. Одно событие, глубоко взволновавшее французское общество, вывело Жерико из состояния нерешительности и глубоко завладело им. Этим событием стали гибель фрегата «Медуза» и потрясающий рассказ о бедствиях, выпавших на долю спасшихся. Утром 17 июня 1816 года во французскую колонию Сенегал отправилась экспедиция, состоящая из четырех кораблей, в числе которых был и фрегат «Медуза». Эти корабли везли колониальных служащих, а также нового губернатора колонии и чиновников с их семьями. Начальником всей экспедиции был назначен капитан «Медузы» Гуго Дюруа де Шомарей, который перед отплытием получил специальную инструкцию о том, что надо успеть доплыть до Сенегала до наступления сезона ураганов и дождей. Денег на организацию этой экспедиции явно не хватало, поэтому для столь сложного путешествия пришлось использовать суда, которые в то время оказались на ходу. Это обстоятельство, да еще бездарное командование Шомарея привели к тому, что между Канарскими островами и Зеленым Мысом «Медуза» села на мель. По всем морским правилам и законам капитан Шомарей должен был покинуть судно последним, но он не сделал этого. Он, губернатор со свитой и высший офицерский состав разместились в шлюпках, а 150 матросов и женщин перешли на плот, построенный под руководством инженера Корреара корабельным плотником. Сначала шлюпки буксировали плот к берегу, который был сравнительно близко. Но, испугавшись наступления бури, командиры шлюпок решили покинуть плот и предательски перерубили буксирные канаты. Люди были оставлены на волю волн на маленьком, заливаемом водой плоту, которым почти невозможно было управлять (подробнее о гибели фрегата «Медуза» можно прочитать в книге «100 великих катастроф»). Об этой трагедии в 1817 году вышла книга, авторами которой были инженер Александр Корреар и хирург Анри Савиньи. Книга стала не только рассказом о страшных событиях, разыгравшихся в океане, она была еще и обвинительным актом против правительства Бурбонов. Дело приняло политический оборот, и оппозиционная пресса сразу же начала кампанию против существующего порядка. В ней приняли участие и члены либерального кружка, где Жерико был частым гостем. Книга «Гибель фрегата «Медуза» взбудоражила все французское общество, которое было просто потрясено столь ужасающей драмой. Гибель «Медузы» овладела и воображением Жерико, стала тем толчком, который возбудил колоссальную энергию живописца. Он отлично представлял, как будет восприниматься его картина и какую общественную роль она может сыграть. Художника всегда обуревали великие замыслы, и на этот раз он решил художественным образом реконструировать те трагические события. Но уже сама глубина темы и работа над картиной вывели ее за рамки политического памфлета. Восприимчивость к человеческим несчастьям, чувство глубокой симпатии к угнетенным и страдающим всегда отличали натуру Жерико. Человеческая трагедия целиком захватила его, он стремится создать ее страстный, правдивый образ, и поэтому картина его постепенно вырастала в гигантскую поэму человеческих бедствий, борьбы горстки людей с неумолимой стихией океана. За работу художник принимается с увлечением, напряженно читает и перечитывает книгу Корреара и Савиньи, по многу раз останавливается на эпизодах, наиболее поддающихся художественному воплощению. Жерико не только знакомится с авторами, он разыскивает и других уцелевших участников трагедии, расспрашивает оставшихся в живых свидетелей. Ему удается найти плотника, сколотившего плот для пассажиров «Медузы». Это было для Жерико подлинной находкой, и он заказывает плотнику уменьшенную, но точную модель плота и делает с нее ряд художественных набросков и эскизов. Он лепит и расставляет на плоту восковые фигурки, пытаясь воспроизвести положение людей во время бедствия, чтобы в движениях, позах и мимике передать все разнообразие обуревавших их страстей. Не условных героев и не театральные жестикуляции хотел изобразить Жерико, а реальных людей, переживающих долгие дни страданий и лишений. Наиболее правильным путем для достижения этого ему кажется изображение тех деформаций, которые вносят в человеческий организм болезнь и смерть. И Жерико умножает этюды с натуры, работает в госпитале, где неутомимо пишет больных и умерших. В это же время он ищет себе новую мастерскую поблизости от госпиталя, в которую ему приносят трупы и отсеченные части человеческих тел. Его биограф впоследствии писал, что мастерская Жерико превратилась в своего рода морг, где он сохранял трупы до полного их разложения. Жерико фиксирует трупные пятна, застывшие подтеки крови, ввалившиеся глаза, синеватую бледность кожи и палевую бледность губ — все эти жуткие гримасы смерти. Никто из художников до него не решался с таким откровенным любопытством заглянуть в лица мертвецов. Он работал в такой обстановке, которую навещавшие его друзья и натурщики могли переносить лишь очень короткое время. Случайно встретив своего друга Лебрена, заболевшего желтухой, Жерико приходит в восторг (как художник). Сам Лебрен потом вспоминал: «Я внушал страх, дети убегали от меня, но я был прекрасен для живописца, искавшего всюду цвет, свойственный умирающему». Вскоре композиция была выбрана, большой подготовительный материал накоплен, и Жерико приступает непосредственно к написанию картины. Он отказывается от натурщиков с их академически-театральной жестикуляцией, заставляет позировать себе своих друзей и учеников. В частности, с Делакруа Жерико пишет фигуру юноши, лежащего на досках плота головою вниз. Но нужно было правдиво передать и еще одно действующее лицо трагедии — бушующую стихию океана. И художник едет в Гавр, где на месте изучает эффекты неба и моря. В ноябре 1818 года Жерико уединился в своей мастерской, обрил голову, чтобы не было соблазна выходить на светские вечера и развлечения, и всецело отдался работе над огромным полотном (7 метров в ширину и около 5 метров в высоту) — с утра до вечера в течение восьми месяцев. Работа была напряженной, многое менялось на ходу. Например, потратив так много времени на мрачные этюды, Жерико для самой картины потом почти не воспользовался ими. Он отказался от патологии и физиологии ради раскрытия психологии обреченных людей. На своем полотне Жерико создает художественный вариант событий, однако очень близкий к действительному. Он развернул на плоту, захлестываемом волнами, сложную гамму психологических состояний и переживаний людей, терпящих бедствие. Вот поэтому даже трупы на картине не несут на себе печать дистрофического истощения и разложения, лишь точно переданная одервенелость их тел показывает на то, что перед зрителями мертвые. На первый взгляд зрителю может показаться, что фигуры расположены на плоту несколько хаотично, но это было глубоко продумано художником. На первом плане — «фризе смерти» — фигуры даны в натуральную величину, здесь показаны умирающие, погруженные в полную апатию люди. И рядом с ними уже умершие... В безнадежном отчаянии сидит отец у трупа любимого сына, поддерживая его рукой, словно пытаясь уловить биение замерзшего сердца. Справа от фигуры сына — лежащий головой вниз труп юноши с вытянутой рукой. Над ним человек с блуждающим взглядом, видимо, потерявший рассудок. Эта группа завершается фигурой мертвеца: закоченевшие ноги его зацепились за балку, руки и голова опущены в море... Сам плот показан вблизи от рамы, следовательно, и от зрителя, что невольно делает последнего как бы соучастником трагических событий. Мрачные тучи нависли над океаном. Тяжелые, громадные волны вздымаются к небу, грозя залить плот и сгрудившихся на нем несчастных людей. Ветер с силою рвет парус, склоняя мачту, удерживаемую толстыми канатами. На втором плане картины расположилась группа верящих в спасение, ведь и в мир смерти и отчаяния может прийти надежда. Эта группа образует своего рода пирамиду, которую венчает фигура негра-сигнальщика, старающегося привлечь внимание появившегося на горизонте брига «Аргус». Кроме того, Жерико удалось показать разную реакцию на происходящее всех участников трагедии. Это выражено и в колорите картины: если на «фризе смерти» он был темный, то к горизонту — символу надежды — он становится светлее. 25 августа, в День святого Людовика, в Париже открылся художественный Салон 1819 года. Это была необычная выставка: в двадцати восьми залах Лувра показывались не только произведения искусства, но и предметы промышленного производства. Картина Теодора Жерико «Гибель «Медузы» сразу же стала сенсацией. О ней писали все газеты, о картине появились отдельные брошюры, поэты слагали о ней стихи. На выставке французское правительство много приобрело картин для государства, но Жерико не получил предложения о продаже картины. Правительство не захотело приобрести произведение, идейно направленное против него. Да и некоторые отклики сильно задевали самолюбие художника, так как много говорили о политических тенденциях картины и очень мало о ее художественных достоинствах. Такое положение очень угнетало Жерико, он замыкается в своем художественном ателье, пишет много портретов. Однако вскоре последовало приглашение показать нашумевшую картину в Англии. Жерико полагал, что в стране моряков и тонких ценителей живописи поймут его замысел. И он решает отправиться в путь со своим творением. Картина показывалась в разных городах Англии, и везде ее принимали с триумфом. «Гибель «Медузы» воспринималась чопорными и сдержанными англичанами не как отдельный эпизод, а как художественный эпос, вырастающий в единую, скульптурно изваянную группу.
|
СИЛЬВЕСТР И АДАШЕВ По смерти Василия, за малолетством нового государя, правление перешло в руки вдовствующей великой княгини; дела решались, под ее властью, боярской думой. В Московском государстве еще в первый раз верховная власть сосредоточилась в руках женщины. Это, однако, не противоречило русским понятиям, по которым, по смерти отца семейства, вдова вполне заменяла мужа на время малолетства детей. Елена совершенно отдалась своему любимцу Ивану Овчине-Телепневу-Оболенскому. Он был человек крутого нрава, не останавливался ни перед какими злодеяниями. Именем Елены правил он государством; бояре должны были сносить его произвол. Совершались варварства, превосходившие все, что представляла в этом отношении прежняя московская история. Одного брата покойного государя, Юрия, по подозрению засадили в тюрьму и там уморили голодом. Другой брат, Андрей, испугавшись той же участи, убежал; ради собственного спасения он замышлял восстание, но был схвачен и задушен; жену его и сына засадили в тюрьму. Вместе с ним было казнено много бояр и детей боярских, которых обвинили в расположении к Андрею; других били кнутом. Дядя Елены, Михаил Львович Глинский, стал укорять племянницу за ее связь с Телепневым; за это его посадили в тюрьму и уморили голодом. Знатные бояре за противоречие любимцу тотчас подвергались тяжелому тюремному заключению. Но во внешних делах Телепнев поддерживал достоинство Московского государства. Открывшаяся, по истечении перемирия, война с Литвой ведена была счастливо и окончилась в 1537 году новым перемирием на пять лет, с уступкой Москве двух крепостей: Себежа и Заволочья, построенных на литовской земле. Татарские нападения были отражены. Такие успехи еще больше возвышали любимца Елены, но это возвышение ускорило его гибель. Враги отравили Елену 3 апреля 1538 года. Правлением овладели князья Шуйские. Телепнева уморили в тюрьме голодом. Сестру его Аграфену заковали и засадили в тюрьму. Вслед за ними низложили митрополита Даниила, угождавшего Елене, а на место его возвели троицкого игумена Иосафа. В 1540 году, при содействии нового митрополита, благодетель его, глава правительства, Иван Шуйский был низвержен. На место Шуйского поставлен враг его боярин князь Иван Бельский, сидевший до того времени в тюрьме. Этот новый правитель не поступал подобно прежнему, оставил на свободе своих врагов Шуйских, выпустил из тюрьмы племянника покойного государя Владимира Андреевича с матерью, освободил других узников, возвратил Пскову его старинный самосуд, дозволивши судить уголовные дела выборным целова-льникам, мимо великокняжеских наместников и их тиунов. Крымский хан Саип-Гирей, услышавши, что в Москве нет больше единодержавной власти, попытался было сделать нашествие на пределы Московского государства, но был отбит. Правление Бельского обещало много хорошего, но скоро пало. Князь Иван Шуйский, склонивши на свою сторону некоторых бояр и детей боярских, 3 января 1542 года схватил Бельского и потом велел задушить, а его сторонников засадил в тюрьму. Митрополит Иосаф был низложен; на место его возведен новгородский архиепископ Макарий, один из знаменитых духовных русской истории. Князь Иван Шуйский, захвативший верховную власть, по болезни скоро удалился от двора, передавши правление своим родственникам Ивану и Андрею Михайловичам Шуйским и Федору Ивановичу Скопину-Шуйскому 1. Но недолго пришлось править и этим Шуйским. Молодому государю исполнилось в 1544 году тринадцать лет. Он находился под влиянием братьев Елены: Юрия и Михаила Васильевичей Глинских. Митрополит Макарий стал на их сторону, изменивши Шуйским, подобно тому, как им изменил его предшественник. По наущению своих дядей, отрок Иван приказал схватить Андрея Шуйского и отдать своим псарям, которые тотчас же растерзали его. Федора Скопина-Шуйского и других бояр его партии сослали. Правлением овладели Глинские. Следствием смут, происходивших в малолетство Ивана, было то, что отрок-государь получил самое дурное воспитание. Он от природы не имел большого ума, но зато одарен был в высшей степени нервным темпераментом, и, как всегда бывает с подобными натурами, чрезмерной страстностью и до крайности впечатлительным воображением. В младенчестве с ним как будто умышленно поступали так, чтобы образовать из него необузданного тирана. С молоком кормилицы всосал он мысль о том, что он рожден существом высшим, что со временем он будет самодержавным государем, что могущественнее его нет никого на свете; и в то же время его постоянно заставляли чувствовать свое настоящее бессилие и унижение. Его разлучили с мамкой, к которой он был привязан, убили Телепнева, к которому он привык; на его глазах, его именем, бояре свергали друг друга, а зазнавшиеся Шуйские обращались с ним высокомерно и нагло. "Помню, - писал впоследствии Иван Васильевич, - как бывало мы с братом Юрием играем по-детски, а князь Иван Шуйский сидит на лавке, локтем опершись на постель отца нашего, да еще ногу на нее положит, а с нами не то по-родительски, а по-властелински обращается, как с рабами. Ни в одежде, ни в пище не было нам воли; а сколько-то казны отца нашего и деда они перебрали, да на наш счет сосуды себе золотые и серебряные поделали и на них имена родителей своих подписали, будто это их родительское достояние! Всем людям ведомо, как, при матери нашей, у князя Ивана Шуйского была шуба кунья, покрыта зеленым мухояром, да и та ветха: если бы у них было прежде столько богатств, чтобы сделать сосуды, так лучше было шубу переменить!" Отрок-государь привязался было к боярину Семену Воронцову. Андрей Шуйский, из опасения, чтобы Воронцов не взял на себя слишком многого, приказал схватить его в присутствии государя, и только слезные прошения Ивана да ходатайство митрополита спасли Воронцова от смерти, но все-таки его сослали. Раздражая такими поступками отрока, бояре в то же время дозволяли ему усваивать самые вредные привычки: молодой Иван для забавы бросал с крыльца или с вышек животных и тешился их муками; а когда власть перешла в руки Глинских, то Иван набрал около себя отроков из знатных семейств и с их толпой скакал верхом во всю прыть по городу, топтал и бил людей, а опекуны и их угодники похваливали его за это и говорили: "Вот будет храбрый и мужественный царь!" Со вступлением в юношеский возраст все более и более развивались в Иване дикие наклонности. К делу его никто не приучал. Он-то ездил по монастырям, предпринимая для этой цели даже отдаленные путешествия, как, например, на Белоозеро, в Новгород, Вологду, Тихвин, Псков и т. п., то увлекался охотой, или же пьянствовал и буйствовал со своими удальцами. Его шатания по русской земле, как благочестивые так и грешные, тяжело отзывались на жителях. Между тем, отведавши крови на Шуйском, он получал к ней вкус, а Глинские пользовались этим и подстрекали его давать волю своей впечатлительной натуре. По минутному расположению духа он то клал опалы на сановников, то прощал их. Однажды, когда четырнадцатилетний Иван выехал на охоту, к нему явились пятьдесят новгородских пищальников жаловаться на наместников. Ивану стало досадно, что они прерывают его забаву; он приказал своим дворянам прогнать их; но когда дворяне принялись их бить, пищальники стали им давать сдачи, и несколько человек легло на месте. Взбешенный Иван приказал исследовать, кто подущал пищальников. Дьяк Василий Захаров, сторонник Глинских, которому дано было это поручение, обвинил князя Кубенского и двух Воронцовых; один из последних был Федор, любимец царя. Иван немедленно приказал отрубить им головы. Иван неспособен был к долгим привязанностям, и для него ничего не значило убить человека, которого еще не так давно считал своим другом. Молодым сверстникам государя, разделявшим его забавы, была небезопасна его милость. Иван, рассердившись на них, не затруднялся изрекать им смертные приговоры. По его приказанию были удавлены: один из князей Трубецких и сын любимца Елены, Федор. Так достиг Иван семнадцати лет. 16 января 1547 года он венчался царским венцом в Успенском соборе. Уже прежде московские властители считали себя преемственно царями, с одной стороны, потому что заступили для Руси место ханов Золотой Орды, которых русские в течение веков привыкли называть царями, а с другой, потому что считали себя по женской линии преемниками византийских императоров, которых титул по-русски издавна переводился словом "царь". Выдумана была сказка о присылке царского венца византийским императором, Константином Мономахом, внуку своему Владимиру Мономаху, на которого будто бы возложил царский венец, цепь и бармы ефесский митрополит. Говорили, что Владимир Мономах завещал эти регалии своему сыну Юрию Долгорукому и приказал хранить из поколения в поколение, до тех пор, пока Бог не воздвигнет на Руси достойного самодержца. Митрополит Макарий венчал на царство Ивана так наз. шапкою, бармами и цепью Мономаха. Для придания большей важности царскому роду придумали вывести происхождение прадеда Св. Владимира, Рюрика, от цезаря Августа. Для этого воспользовались сочиненной в Литве сказкою, будто брат римского императора Октавия Августа переселился в Литву; признали потомками этого вымышленного Августа брата трех братьев, Рюрика, Синеуса и Трувора, которых, по нашим древним летописям, новгородцы, вместе с другими русскими племенами, призвали к себе на княжение в половине IX века. Сказания эти составлялись, вероятно, с участием митрополита Макария: его время особенно отпечатлелось составлением всяких подложных сказаний о событиях давних веков. Вслед за венчанием Ивана, Макарий с собором причислил к лику святых целый ряд русских князей, епископов и отшельников, уважаемых более или менее народной памятью; и так как жизнь многих из них оставалась неизвестной или малоизвестной, то сочинены были разными духовными лицами их биографии. Сам Макарий был большой любитель старины, собирал памятники древней письменности и древней истории, сам продолжал Степенную Книгу - историческое сочинение, начатое митрополитом Киприаном - и составил огромный сборник биографий, сказаний, поучений и богословских сочинений, как оригинальных, так и переводных, расположив их по месяцам и дням года, и дал этой книге название Минеи Четьих. В своих ученых трудах Макарий не только не руководствовался ни малейшей критикой в признании подлинности собираемых сочинений, но допускал всякие вымыслы и не заботился о правильности редакции сочинений, помещенных в его Великих Минеях. В начале 1547 года по царскому повелению собраны были со всего государства девицы, и молодой царь выбрал из них дочь умершего окольничего Романа Юрьевича Захарьина. Имя царской невесты было Анастасия. Свадьба происходила 3 февраля. Женитьба не изменила характер царя. Он продолжал свою буйную, беспорядочную жизнь, не занимался делами правления, но постоянно заявлял, что он самодержавный государь и может делать, что ему угодно. Всем заправляли родные его Глинские, повсюду сидели их наместники, не было нигде правосудия, везде происходили насилия и грабежи. Сам царь не терпел, чтоб его беспокоили жалобами. 3-го июня семьдесят псковских людей прибыли в Москву жаловаться на своего наместника князя Турунтая-Пронского, угодника Глинских. Они явились к царю в его сельце Островке. Ивану Васильевичу до того не понравилось это, что он велел раздеть псковичей, положить на земле, поливать горячим вином и палить им свечами волосы и бороды. Во время такого занятия государю пришла неожиданная весть, что в Москве, когда начали благовестить к вечерне, упал колокол. Иван бросил свои жертвы и поспешил в Москву. Падение колокола считалось на Руси - как и теперь считается - предвестием общественного бедствия. Последовало и другое предвестие пред совершением ожидаемой уже беды. Был в Москве юродивый, по имени Василий. О нем ходили чудные слухи. Он являлся на московских улицах, и в летний зной и в зимнюю стужу, нагишом "как Адам первозданный". 20 июня в полдень увидали его близ церкви Воздвижения на Арбате. Он смотрел на церковь и горько плакал. Все догадывались, что он чует что-то недоброе. На другой день, 21 июня, в этой самой церкви вспыхнул пожар и распространился с чрезвычайной быстротой по деревянным зданиям города: сильная буря помогла ему. В продолжение часа все Занеглинье 2 и Чертолье (нынешняя Пречистенка) обратились в пепел. Буря понесла пламя на Кремль: загорелся верх соборной церкви, а потом занялись деревянные кровли на царских службах (палатах); сгорели: оружничая палата, постельная палата с домашней казной, царская конюшня и разрядные избы (где велось делопроизводство о всяких назначениях по службе); огонь даже проник в погреба под палатами. Пострадала придворная церковь Благовещения: внутри ее сгорел иконостас работы знаменитого русскою художника Андрея Рублева. Успенский собор и митрополичий двор остались целы. Митрополит чуть было не задохся в церкви и едва успел убежать из Кремля через подземный ход (тайник). Сгорели монастыри и многие дворы в Кремле. Пожар сделался еще ужаснее, когда дошел до пороха, хранившегося в стенах Кремля, и произошли взрывы. Огонь распространился по Китай-городу: и эта часть города сгорела, исключая двух церквей и десяти лавок. Пожар охватил большой посад вплоть до Воронцовского сада на Яузе. Тогда, говорят, сгорело тысяча семьсот взрослых людей и несчетное множество детей. Царь с супругой и с приближенными не был в Москве во время пожара, а после пожара проживал в своем загородном селе Воробьеве; он мало заботился о потерпевших жителях столицы и велел прежде всего поправлять церкви и палаты на своем царском дворе. Между тем большая часть москвичей находилась в ужасном положении, без хлеба, без крова; многие не могли отыскать своих ближних, пропавших без вести. Отчаяние овладело народом. В те времена всегда готовы были приписать общественное бедствие лихим людям и колдовству. Разнеслась молва, что лихие люди вражьим наветом вынимали из человеческих трупов сердца, мочили их в воде и этою водою кропили московские улицы, и оттого Москва сгорела. Донесли об этом царю. Царь сам поверил такой причине пожара и приказал своим боярам сделать розыск. Тогда знатные люди, ненавидевшие Глинских, воспользовались случаем погубить их. Эти враги Глинских были - брат царицы Анастасии Григорий, благовещенский протопоп Федор Бирлин, боярин Иван Федоров, князь Федор Скопин-Шуйский, князь Юрий Темкин, Федор Нагой и другие. Они пустили в народе слух, что злодеи, учинившие своим чародейством пожар в Москве, были не кто иные, как Глинские. Легко было уверить народ, так все не любили Глинских и были недовольны их могуществом. У Глинских в милости было много людей не московского происхождения - переселенцев из северской земли и южной Руси; Глинские некоторым из них раздавали должности. Любимцы эти пользовались своим возвышением; где только могли, доставляли они себе выгоды на счет народа: другие, опираясь на покровительство Глинских, дозволяли себе в Москве разные своеволия и бесчинства. На пятый день после пожара настроенная заговорщиками народная толпа бросилась к Успенскому собору и кричала: "Кто зажигал Москву?" На этот вопрос последовал из толпы такой ответ: "Княгиня Анна Глинская со своими детьми и со своими людьми вынимала сердца человеческие и клала в воду, да тою водою, ездячи по Москве, кропила, и оттого Москва выгорела". Толпа, услышавши такую речь, пришла в неистовство. Из двух Глинских, братьев умершей великой княгини Елены, Михайло с матерью Анною, бабкою государя, был во Ржеве, а другой, Юрий, не подозревая, какие сети ему сплели бояре, приехал к Успенскому собору вместе со своими тайными врагами. Услышал он страшные крики и вопли против его матери и всего их рода и скрылся в церкви. Народ вломился за ним в церковь. Его вытащили оттуда, убили дубьем, повлекли труп его по земле и бросили на торгу. Истребили всех людей Глинских. Досталось и таким, которые вовсе не принадлежали к числу их. В Москве были тогда на службе дети боярские из Северской земли. Народ перебил их потому только, что в их речи слышался тот же говор, как и у людей Глинского. "Вы все их люди, - кричала толпа, - вы зажигали наши дворы и товары". Так прошло два дня. Народ не унимался. Из Глинских погиб только один; народу нужны были еще жертвы. Раздались такие крики: "Государь спрятал у себя на Воробьеве княгиню Анну и сына ее Михаила!" Толпа хлынула на Воробьево. Событие было поразительное. Самодержавие верховной власти, казалось, в эти минуты утрачивало свое обаяние над народом, потерявшим терпение. Иван до сих пор слишком верил в свое всемогущество, и потому держал себя нагло и необузданно; теперь он впал в крайнюю трусость и совершенно растерялся. Тут явился перед ним человек в священнической одежде, по имени Сильвестр. Нам неизвестна прежняя жизнь этого человека. Говорят только, что он был пришлец из Новгорода Великого. В его речи было что-то потрясающее. Он представил царю печальное положение Московской земли, указывал, что причиною всех несчастий пороки царя: небесная кара уже висела над Иваном Васильевичем в образе народного бунта. В довершение всего Сильвестр поразил малодушного Ивана какими-то чудесами и знамениями. "Не знаю, - говорит Курбский, - истинные ли то были чудеса... Может быть, Сильвестр выдумал это, чтобы ужаснуть глупость и ребяческий нрав царя. Ведь и отцы наши иногда пугают детей мечтательными страхами, чтобы удержать их от зловредных игр с дурными товарищами". Царь начал каяться, плакать и дал обещание с этих пор во всем слушаться своего наставника. Толпу разогнали выстрелами, несколько человек убили. Остальные разбежались. С тех пор Иван Васильевич очутился под опекою Сильвестра и в то же время сдружился с Алексеем Адашевым, одним из молодых людей, уже известных царю. Адашев случайно попал в число тех, которых Иван приближал к себе ради забавы. Это был человек большого ума и в высокой степени нравственный и честный. "Если бы, - говорит Курбский, - все подробно писать об этом человеке, то это показалось бы совсем невероятным посреди грубых людей; он, можно сказать, был подобен ангелу". Под влиянием Сильвестра, Иван предался Адашеву всею душою. Сильвестр и Адашев подобрали кружок людей, более других отличавшихся широким взглядом и лю - бовью к общему делу. То были люди знатных родов: князь Дмитрий Курлятов, князья Андрей Курбский, Воротынский, Одоевский, Серебряный, Горбатый, Шереметевы и другие. Кроме того, Адашев и Сильвестр стали извлекать из толпы людей незнатных, но честных, и поверяли им разные должности. Таким образом, из детей боярских возвышались люди, каких нужно было Сильвестру и Адашеву: для этого употребили они существовавший уже обычай раздавать поместья и вотчины; а владея всеми помыслами царя, любимцы могли приближать к царю и возвышать кого хотели. Несмотря на то, что в кругу людей, окруживших тогда царя, были знатные потомки удельных князей, возвышение новых людей вначале не оскорбляло их гордости. Сам Алексей Адашев, всеми уважаемый и несколько лет всеми заправлявший, был человек незнатного происхождения и небогатый. "Я из батожников его поднял, от гноища учинил наравне с вельможами", - говорил о нем впоследствии Иван. И вот, государство стало управляться кружком любимцев, который Курбский называет "избранною радою". Без совещания с людьми этой избранной рады Иван не только ничего не устраивал, но даже не смел мыслить, Сильвестр до такой степени напугал его, что Иван не делал шагу, не спросившись у него совета; Сильвестр вмешивался даже в его супружеские отношения. При этом опекуны Ивана старались по возможности вести дело так, чтобы он не чувствовал тягости опеки и ему бы казалось, что он по-прежнему самодержавен. Впоследствии, когда Иван сбросил с себя власть этих людей, он в таких словах изображал горькое унижение своего самодержавия: "Они отняли у нас данную нам от прародителей власть возвышать вас, бояр, по нашему изволению, но все положили в свою и вашу власть; как вам нравилось, так и делалось; вы утвердились между собою дружбою, чтобы все содержать в своей воле; у нас же ни о чем не спрашивали, как будто нас на свете не было; всякое устроение и утверждение совершалось по воле их и их советников. Мы, бывало, если что-нибудь и доброе посоветуем, то они считают это ни к чему не нужным, а сами хоть что-нибудь неудобное и развращенное выдумают, так ихнее все хорошо! Во всех малых и ничтожных вещах, до обувания и до спанья, мне не было воли, а все по их хотению делалось. Что же тут неразумного, если мы не захотели остаться в младенчестве, будучи в совершенном разуме?" "Избранная рада" не ограничивалась исключительно кружком бояр и временщиков; она призывала к содействию себе и целый народ. "Царь, - говорит один из членов этой неофициальной избранной рады, Курбский, - должен искать совета не только у своих советников, но у всенародных человеков". С таким господствующим взглядом тогдашние правители именем государя собрали земский собор или земскую думу из выборных людей всей русской земли. Явление было новое в истории. В старину существовали веча в землях поодиночке, но никто не додумался до великой мысли образовать одно вече всех русских земель, вече веч. Раздоры между землями и князьями не допускали до этого. Теперь, когда уже столько русских земель собрано было воедино, естественно было явиться такому учреждению. К большому сожалению, мы не знаем не только подробностей, но даже главных черт этого знаменитого события. Мы не знаем, как избирали выборных, кого выбирали, с каким полномочием посылали - все это для нас остается безответным; перед нами только блестящая картина народа, собранного на площади, и образ царя посреди этого народа. Было это в один из воскресных дней. После обедни царь с митрополитом и духовенством вышел на площадь, кланялся народу, каялся в том, что правление его было дурно, приписывал это боярам и вельможам, пользовавшимся его юностью, и говорил: "Люди Божии, дарованные нам Богом! Умоляю вас ради веры к Богу и любви к нам! Знаю, что нельзя уже исправить тех обид и разорений, которые вы понесли во время моей юности, и пустоты и беспомощества моего, от неправедных властей, неправосудия, лихоимства и сребролюбия; но умоляю вас: оставьте друг к другу вражды и взаимные неудовольствия, кроме самых больших дел: а в этом, как и во всем прочем, я вам буду, как есть моя обязанность, судьею и обороною". Тогда Иван пожаловал в окольничьи Адашева и повелел ему принимать и рассматривать челобитные, сказавши (вероятно, по мысли других): "Не бойся сильных и славных, насилующих бедняков и погубляющих немощных. Но не верь и ложным слезам бедного, который напрасно клевещет на богатого. Все рассматривай с испытанием и доноси мне истину". Тогда были избраны и "судьи правдивые": вероятно, под этим следует разуметь составителей будущего Судебника. Мы, к сожалению, не знаем: как и кем составлялись последовавшие за этим земским собором законоположения. Нам остались только редакция Судебника (собрания светских законоположений), Стоглав и Уставные грамоты - плод законодательной деятельности этого славного времени. Недаром Иван жаловался на неправду, укоренившуюся в управлении. Летописцы того времени свидетельствуют то же. И в Судебнике и в Уставных грамотах видно, что составление их вызвано насущною потребностью охранить народ от произвола правителей и судей. Более всего резко поражает нас в этих памятниках развитие двоевластия и двоесудия, что в очень малых признаках видно даже в Судебнике Ивана III, но что глубоко заметно во всей жизни древней удельно-вечевой Руси. Являются две отличные, хотя взаимно действующие стихии: государство и земщина. Дело может быть государское, но может быть и земское. Свадьба государя или венчание его на царство есть дело государево, поход под Казань - дело земское. Служба может быть государева, может быть земская. Много раз можно встретить и в последующие времена эту двоякость общественной жизни; но она является всего ярче в то время, когда самовластие Ивана подпало под влияние Адашева и Сильвестра. В Судебнике ощутительны два источника судопроизводства: государственный и земский. Государственное правосудие и управление сосредотачивается в столице, где существуют чети или приказы, к которым приписаны русские земли. В них судят бояре или окольничьи; дьяки ведут дела, а под ведомством дьяков состоят подьячие. В областях - судебное и административное деление на города и волости. При городах обыкновенно посады (города в нынешнем смысле); иногда и без города посады: они составляли до известной степени особое управление, так как посадские люди, занимающиеся ремеслами, промыслами и торговлей, отличались от волостных. Волости были собранием земледельческих сел. Город с волостями составлял уезд, разделявшийся в полицейском отношении на станы. Уезд заменил старинное понятие о земле: как прежде городу нельзя было быть без земли, так теперь городу нельзя было быть без уезда, по выражению одного акта XVI века, подобно тому, как деревне нельзя быть без полей и угодьев. В городах и волостях управляли наместники и волостели, которые могли быть и с боярским судом (с правом судить подведомственных им людей, подобно боярам в своих вотчинах) или без боярского суда. Они получали города и волости себе "в кормление", т. е. в пользование. Суд был для них доходною статьею, но это был собственно доход государя, который передавал его своим слугам вместо жалованья за службу. Там, где они сами не могли управлять, посылали своих доверенных и тиунов. На суде наместников были дьяки и разные судебные приставы с названиями: праветчиков (взыскателей), доводчиков (звавших к суду и также производивших следствие), приставов (которые стерегли обвиненных) и недельщиков (посылаемых от суда с разными поручениями). Рядом с этим государевым судебным механизмом существовал другой, выборный, народный. Представителями последнего были в городах городовые приказчики и дворские, а в волостях (впоследствии и в посадах) старосты и целовальники. Старосты были двоякого рода: выборные полицейские и выборные судебные. Общества были разделены на сотни и десятки и выбирали себе блюстителей порядка: старост, сотских и десятских; они распоряжались раскладкою денежных и натуральных повинностей и вели разметные книги, где записаны были все жители с дворами и имуществами. Старосты и целовальники, которые должны были сидеть на суде наместников и волостелей, выбирались волостями или же вместе с ними и теми городами, где не было дворского. Всякое дело, производившееся в суде, писалось в двух экземплярах, и в случае надобности поверялось тождество между ними; как у наместников и волостелей были свои дьяки, так у старост - свои земские дьяки, занимавшиеся письмоводством, а у этих дьяков - свои земские подьячие. Важные уголовные дела подлежали особым лицам - губным старостам, избранным всем уездом из детей боярских; в описываемое время их суду подлежали только разбойники. Это учреждение явилось в некоторых местах еще в малолетство Ивана и вызвано было усилившимися разбоями. В некоторых уездах было по два губных старосты. Власть их была велика, и все равно должны были подчиняться их суду. Судебник заботился об ограждении народа от тягости государственного суда и от произвола наместников и волостелей; последние, в случае жалоб на них, подвергались строгому суду. Выборные судьи могли посылать приставов за людьми наместников и волостелей; и если бы наместники и волостели взяли кого-либо под стражу и заковали, не заявивши о том выборным судьям, последние имели право силою освободить арестованных. Только служилые государевы люди подлежали одному суду наместников и волостелей. При желании обезопасить народ от произвола, законодатели, составляя Судебник, уже имели в виду постепенно устранить земство от суда наместников и волостелей и заменить чем-нибудь другим отдачу им в кормление городов и волостей. Это, отчасти, видно из того, что в 1550 году раздавали во множестве детям боярским земли в поместья, разделяя их на три статьи и принимая во внимание, чтобы получали поместья те, которые своих отчин не имели. Современное известие объясняет, что это делалось именно для того, чтобы заменить доходы кормления наместников и волостелей дачею им земельных угодий. Мера эта, принятая в то время, вообще значительно увеличила военную силу. К этому времени относится и образование стрельцов из прежних пищальников; они составляли особый военный класс, жили при городах слободами, разделялись на приказы и вооружены были огнестрельным оружием и бердышами. Что намечено было Судебником, то продолжали и доканчивали Уставные грамоты того времени. Судебник пока только вводил двоесудие. Уставные грамоты дали перевес в суде выборному началу. Это доказывается историей Уставных грамот. По одной из них, устюженской, видно, что прежде наместники и волостели судили-рядили произвольно. При Василии Ивановиче дана Уставная грамота, определяющая обязанности волостелей; в 1539 году - при боярском управлении - дана другая грамота, где доходы волостелей определялись несколько точнее; а в 1551 году, сообразно Судебнику, волостелям запрещалось творить суд без участия старосты и целовальни-ков. Мало-помалу управление наместников и волостелей совершенно заменялось предоставлением жителям права самим управляться и судиться посредством выборных лиц, за взносимую в царскую казну, как бы откупную, сумму оброка. В 1552 году дана грамота важской земле. Заметим, что в этом крае древнее понятие о выборном праве могло укорениться более, чем во многих местах, так как это была исстари новгородская земля. Жители сами подали об этом челобитную, жаловались на тягости, которые терпели они от наместников и волостелей; последние в этой челобитной изображаются покровителями воров и разбойников; многие из жителей, не находя возможным сносить такое управление, разбегались, а на оставшихся ложилось все бремя налогов, в которых уже не участвовали убежавшие. Жители просили дозволить им избрать десять человек излюбленных судей, которые бы, вместо наместников, судили у них как уголовные дела (в душегубстве и татьбе и в разбое с поличным и костырем 3), так и земские, а за это жители будут ежегодно взносить в царскую казну оброка полторы тысячи рублей за все судные наместничьи пошлины, не отказываясь, однако, при этом от исполнения государственных повинностей и взносов (посошной службы, т. е. обязанности идти в рать; городского дела, т. е. постройки укреплений; денег полоняночных, т. е. на выкуп пленных, и ямских, т. е. на содержание почт). Правительство дало согласие на такую перемену управления с тем, что весь валовой сбор оброка будет разложен по имуществу и по промыслам жителей как посадских, так и волостных. Вместо наместников явились излюбленные головы или земские старосты, имевшие право суда и смертной казни, а для предотвращения злоупотреблений должны были выбираться целовальники, заседавшие в суде - свидетели и участники суда. Управление в крае поручалось сотским, пятидесятским и десятским, которые обязаны были наблюдать за благочинием, хватать подозреваемых и отдавать суду излюбленных судей или голов. Вслед за тем одни уезды за другими стали получать подобные грамоты. Так, в той же Устюжне, упомянутой выше, вместо прежнего двоесудия по Судебнику, явилась грамота, по которой устюжане вовсе освобождались от суда волостеля. Наконец, в 1555 году, эта мера сделалась всеобщею, как показывает одна грамота того времени, в которой говорится, что правительство совсем изъяло посадских и волостных людей от суда наместников и волостелей, предоставив им выбрать излюбленных старост с платежом за то оброка в казну. Но разбойные дела были изъяты от нового выборного суда и оставлялись за другими выборными судьями - губными старостами. Впоследствии мы опять встречаем признаки строя противного этому нововведению, из чего следует заключить, что распространение выборного самосуда не на долгое время принялось в своей полноте, хотя измененные признаки его видимы и позже того, даже в XVII столетии. Во время господства этого учреждения оно неодинаково применялось в вотчинных владениях - монастырей, церковных властей и частных собственников; видоизменения его зависели от местных владельцев, которые вводили между крестьянами, поселенными в их землях, выборное самоуправление с разными отличиями. Выборное право суда и управления развивало общественные сходбища, которые, по закону, отправлялись в уездах с целью принятия мер общей безопасности. Все сословия - князья, дети боярские, крестьяне … Продолжение »
|
ПЕРЕВОРОТ ВАСИЛИЯ ШУЙСКОГО Россия. 1606 год Василий Иванович Шуйский был вторым в истории России избранным ца— ¦ рем (после Бориса Годунова). Его короткое правление (с 1606 по 1610 год) принесло немало бед не только самому Василию, но и всему государству. Единодушно отрицательную характеристику давали Шуйскому известные историки. Н.М. Карамзин писал о нем: «Василий, льстивый царедворец Иоаннов, сперва явный неприятель, а после бессовестный угодник и все еще тайный зложелатель Борисов… возведен на трон более сонмом клевретов, нежели отечеством единодушным, вследствие измен, злодейств, буйности и разврата… мог быть только вторым Годуновым: лицемером, а не Героем добродетели… Без сомнения уступая Борису в великих дарованиях государственных, Шуйский славился однако ж разумом мужа думного и сведениями книжными, столь удивительными для тогдашних суеверов, что его считали волхвом…» В.О. Ключевский представлял такой портрет Шуйского: «После царя‑самозванца на престол вступил князь В.И. Шуйский, царь‑заговорщик. Это был пожилой 54‑летний боярин, небольшого роста, невзрачный, подслеповатый, человек неглупый, но более хитрый, чем умный, донельзя изолгавшийся и заин‑триговавшийся, прошедший огонь и воду, видевший и плаху и не попробовавший ее только по милости самозванца, против которого он исподтишка действовал, большой охотник до наушников и сильно побаивавшийся колдунов». Сам Василий Шуйский полагал, что имеет все права на царский престол. Действительно, Шуйские принадлежали к княжескому роду, родоначальником которого считался варяг Рюрик, но к нему же принадлежали и все остальные русские князья. Больше прав на престол давало родство с прославленным князем Александром Невским. Но некоторые исследователи сомневались в том, что суздальские князья (к ним относились и Шуйские) произошли от сына Александра Невского Андрея. Так это было или иначе, но в официальном родословии князей Шуйских родоначальником назван Андрей Александрович. Во время царствования Федора Ивановича, как сообщают разрядные книги, Василий Шуйский получил боярство и стал главой Московского судного приказа. Вскоре боярином стал и его брат Александр, а в 1586 году и Дмитрий. Их родственнику И.П. Шуйскому был дан в кормление Псков, а В.Ф. Скопину‑Шуйскому — Каргополь в качестве награды за оборону Пскова от польского короля Стефана Батория. В 1598 году царем стал Борис Годунов. Вскоре в Речи Посполитой появился «царевич Дмитрий», который заявлял, что он — спасшийся от наемных убийц, подосланных Борисом Годуновым, сын царя Ивана Грозного. В начале июня 1605 года подстрекаемая эмиссарами Лжедмитрия толпа москвичей бросилась в Кремль громить Годуновых, и Шуйский ничего не предпринял для их защиты. Более того, по сообщениям иностранцев, именно Василий был повинен в свержении Годуновых. Выступая перед народом, он подтвердил версию о «чудесном спасении царевича», вместо которого наемные убийцы по ошибке зарезали поповского сына. Слова Шуйского настолько поразили толпу, что в гневе все бросились к царскому дворцу и стали его громить. Царь Федор, сын Бориса Годунова, с матерью и сестрой были схвачены и под охраной отведены на старый боярский двор, где вскоре Федор и царица Мария были задушены… Публично подтвердив истинность «царевича Дмитрия», князь Василий отправился в его ставку в Тулу, чтобы лично засвидетельствовать тому свою преданность. Лжедмитрий охотно принял знатного боярина, поскольку надеялся с его помощью укрепить свою власть. Однако около самозванца уже прочно обосновались П.Ф. Басманов, В.М. Мосальский, мнимые родственники Нагие, братья Бучинские… Среди любимцев оказался даже юный племянник Василия М.В. Скопин‑Шуйский. Под звон колоколов Лжедмитрий I торжественно въехал в столицу и сел на «прародительский престол». Однако вскоре выяснилось, что новый государь нисколько не похож на прежних: он не уважал обычаев предков, самовольно присвоил себе императорский титул, перекраивал двор по своему усмотрению, во все вмешивался, всех обличал в невежестве, покровительствовал католикам и лютеранам и даже задумал объединение религий. Все это побудило честолюбивого и коварного Василия начать подготовку заговора с целью свержения Лжедмитрия. На свою сторону он привлек не только родственников, но и представителей посада, с которыми имел традиционно крепкие связи. Но расширение числа заговорщиков привело к тому, что их замысел был раскрыт. Уже 20 июня 1605 года начались аресты и допросы под пытками. В.И. Шуйский как главный зачинщик крамолы был схвачен и приговорен боярским судом к смерти. 25 июня Василия вывели на Красную площадь, где уже была сооружена плаха. Ее окружало 8 тысяч вооруженных стрельцов во главе с П.Ф. Басмановым, который зачитал обвинительный приговор В последний момент смертная казнь была заменена Шуйскому ссылкой. Но уже осенью 1605 года Шуйские снова были при дворе. Вошли они и в Совет светских лиц первого класса — так стали называться думные бояре. Однако князь Василий понимал, что при Лжедмитрий вряд ли его высокое положение прочно. Поэтому он вновь затеял заговор по свержению самозванца, привлекая только абсолютно надежных и проверенных людей. Одним из его наиболее доверенных лиц стал молодой окольничий и думный дворянин Михаил Игнатьевич Татищев Однажды заговорщики чуть было не выдали себя, когда на одном из пиров 20 апреля 1606 года рискнули покритиковать Лжедмитрия за употребление блюда из телятины, которая на Руси считалась нечистым мясом. На этот раз князь Василий отделался лишь испугом, Михаил же был выслан со двора. Опасность нового разоблачения заставила князя Василия действовать быстро и решительно. Чашу терпения русских бояр переполнила свадьба самозванца и польской княжны Марины Мнишек, на которую прибыло множество знатных поляков, желавших занять при царе высокое место и потеснить родовое боярство. Свадебные пиры, непристойное поведение пьяных поляков, вызывавшее возмущение москвичей, и всеобщее недовольство тем, что русской царицей стала католичка, были сочтены заговорщиками самым подходящим временем для выступления. Тайными сторонниками заговорщиков стали многие представители двора, которые совсем еще недавно посадили Лжедмитрия на трон. Однако расправиться с царем, охраняемым стрельцами и имевшим мощную поддержку поляков (свита Марины Мнишек насчитывала несколько тысяч человек), было весьма сложно. Поэтому князь Василий разработал хитроумный план. Ранним утром, когда двор пребывал в глубоком сне после многодневных свадебных пиров, следовало зазвонить в колокола по всему городу, якобы извещая о какой‑то беде. Под предлогом сообщения о случившемся царю во дворец должны были проникнуть заговорщики, состоящие из видных бояр, и в суматохе убить самозванца. Разбуженным же москвичам следовало сказать, что убить царя вознамерились поляки, и тем самым натравить их на возможных помощников Лжедмитрия Только после физического устранения лжецаря следовало раскрыть правду всем участникам событий и убедить их в правомерности действий заговорщиков. Несомненно, Василий Шуйский сильно рисковал, ведь в случае неудачи плахи ему уже было не миновать. Однако все произошло, как было задумано. Ранним утром 17 мая 1606 года по всему городу зазвонили колокола — православное духовенство горячо поддержало заговорщиков, поскольку давно было извещено о планах окатоличивания страны и не испытывало симпатий к царице‑иноверке. Лжедмитрий спросонок никак не мог понять, что означал колокольный перезвон, поэтому позволил страже впустить бояр, которые должны были обо всем рассказать. Но увидев, что в руках вошедших засверкали сабли и длинные ножи, испугался и побежал. П.Ф. Басманов попытался было заслонить своего государя, но тут же пал от руки М И. Татищева. Самозванцу удалось выпрыгнуть из окна дворца, но при этом он сломал ногу. Поэтому заговорщики настигли его и тут же прикончили. Тем временем в городе москвичи громили дворы ненавистных поляков. Многие из них были убиты. Только на следующий день бояре взяли власть в свои руки и с помощью стражи постепенно навели в городе порядок. Обеспечили безопасность Марине Мнишек и ее ближайшим родственникам, взяли под стражу наиболее ревностных сторонников Лжедмитрия, которых, впрочем, оказалось совсем немного: патриарх Игнатий, личные секретари лжецаря братья Бучинские, думный дьяк А. Власьев, ездивший в Польшу сватать Марину Мнишек, и ряд других. Основное же количество бояр, когда‑то предавших царя Федора Борисовича и посадивших Лжедмитрия на трон, дружно сплотилось вокруг Василия Шуйского. Среди них оказался и В.М. Мосальский, и братья Голицыны, и мнимые родственники лжецаря Нагие и Романовы. Все они были готовы служить новому царю. В благодарность тот был обязан гарантировать им сохранность всех пожалований Лжедмитрия. После удачного осуществления первой части плана перед Шуйским встала самая главная задача — убедить русских людей в правомерности своих действий. Первой засвидетельствовать лживость Дмитрия должна была его мнимая мать Марфа Нагая. Заговорщики вывели ее из Вознесенского монастыря и, показав обезображенный труп «царя Дмитрия», заставили публично отречься от него. Москвичам позволили разграбить дома богатых поляков из свиты Марины Мнишек и предаться на радостях многодневному пьянству. Это как нельзя лучше помогло им смириться с утратой «царя Дмитрия» и провозгласить новым народным героем Василия Ивановича Шуйского. 19 мая на соборной площади была созвана толпа москвичей, пришли также видные бояре и представители духовенства. Они должны были представлять собой избирательный земский собор. На самом деле, с боярами, членами двора, правительства и духовенством все было обговорено заранее. Они соглашались посадить Шуйского на трон при условии, что тот подпишет ограничительную запись, ставящую его в зависимость от Боярской думы и урезающую его собственные права как царя. Духовенству гарантировалась неприкосновенность богатств и земельных владений и были обещаны покровительство и поддержка. Кроме того, будущий царь не должен был нарушать сложившуюся при дворе иерархию и самовольно накладывать опалы. После этого в спешном порядке по стране стали рассылаться различные грамоты с рассказом о происшедшем в столице, от имени бояр, Марфы Нагой, самого Василия. Все они убеждали население в том, что свергнутый и убитый царь был самозванцем, авантюристом и еретиком и планировал окончательно погубить православную Русь и ее народ. Труп Лжедмитрия, до этого пролежавший три дня в обнаженном виде с карнавальной маской на лице и волынкой в руках на Красной площади, было решено захоронить за городом. Под крики толпы его протащили по многолюдным улицам и бросили в ров на съедение собакам, но потом присыпали землей. Однако тайные сторонники самозванца стали распространять слухи о том, что убитый был чародеем и способен воскреснуть вновь. Некоторые даже заявляли, что видели во рву какие‑то странные огоньки. Тогда Василий повелел вновь выкопать труп и публично сжечь. Пепел же зарядили в пушку и выстрелили на Запад, откуда Лжедмитрий пришел. Этим актом новый царь хотел убедить всех сомневающихся в том, что со Лжедмитрием покончено раз и навсегда. Однако последующие события показали, что сделать это ему не удалось. По стране поползли слухи о новом чудесном спасении «царя Дмитрия». Их усиленно распространяли те его сторонники, которые не принадлежали к высшей знати и не вошли в сговор с Шуйским. Даже в Москве некоторые поговаривали, что публично выставлявшийся труп не был «царем Дмитрием» и ему умышленно надели маску, чтобы никто не заметил сбритую черную бороду, которой никогда не было у лжецаря. У современников вызывали сомнения не только обстоятельства воцарения Василия, но и его способность управлять государством и основать династию. Шуйский был стар по тогдашним меркам, неказист и не мог внушить подданным ни любви к себе, ни симпатий. Кроме того, он был хитер, коварен, скуп, поощрял доносчиков. К моменту своего восхождения на трон он не имел наследников, и даже не был женат (его первая жена Елена уже умерла). Возмущение современников вызвало и то, что Шуйский добровольно ограничил свою власть в пользу бояр, чего ни один русский монарх не делал. Тревожные вести с окраин заставили Василия поскорее узаконить свое воцарение и стать не только избранным, но и венчанным монархом. Церемония была назначена на 1 июня. Эпитеты в адрес нового царя новгородский митрополит Исидор почерпнул из Чина венчания Бориса Годунова: «Богом возлюбленный, Богом избранный, Богом почтенный и Богом нареченный». Затем Василий решил окончательно разоблачить самозванство «царя Дмитрия» тем, что показать народу останки истинного царевича. Для этого в Углич была отправлена представительная делегация во главе с митрополитом Филаретом и боярином П.Н. Шереметевым. Там при вскрытии гробницы обнаружилось, что мощи Дмитрия не истлели, а напротив, хорошо сохранились, даже одежда и сапожки. Все это, по убеждению православного духовенства, свидетельствовало о святости последнего сына Ивана Грозного. Уже 3 июня в Москве гроб с нетленными мощами торжественно встретили царь Василий, все духовенство и горожане. Его установили для всеобщего обозрения в Архангельском соборе, где сразу же начались чудесные исцеления болящих. Это позволило церкви объявить царевича Дмитрия новым святым мучеником, написать его житие и разослать по церковным приходам для прочтения верующим. Многое предпринимал Василий для укрепления своей власти, но все было напрасным. Жители северских городов расправились с царскими гонцами, а посланные с ними грамоты сожгли, не читая Василия же объявили бесчестным предателем, покусившимся на истинного царя. Не хотело признавать нового царя и все Поволжье до Астрахани. Сторонники Лжедмитрия, бежавшие из Москвы, продолжали распространять слухи, что и на этот раз «царь Дмитрий» спасся и будет вести борьбу с узурпатором Василием Шуйским, незаконно лишившим его престола. Под знамена несуществующего самозванца вновь стала собираться большая армия. Во главе ее встал опытный военный, бывший боевой холоп Иван Болотников. Его поход начался в июле 1606 года из Путивля, а закончился — после многих боев — осенью 1607 года в Туле, где он вынужден был сдаться. Однако с авантюрой Лжедмитриев покончено не было. Летом 1607 года в Стародубе появился новый «царь Дмитрий» — Лжедмитрий II. Вокруг этой загадочной фигуры быстро собралось большое войско, готовое идти на Москву. Его основу составили польско‑литовские отряды, запорожские казаки, жители северских городов. В июне 1608 года он уже подошел к столице и расположился в Тушино, почему его и назвали Тушинским вором. В стране создалось двоевластие: одни города (на северо‑востоке) сохранили верность царю Василию, другие (на юго‑западе) — подчинялись самозванцу. Царь искал помощи у шведского короля, врага польского короля Сигиз‑мунда III Он отправил в Новгород своего племянника, молодого талантливого полководца М. Скопина‑Шуйского. Тому удалось договориться со шведами и нанять большой отряд во главе с Я. Делагарди. Одержав ряд побед, их объединенное войско 12 марта 1610 года торжественно въехало в Москву, радостно приветствуемое жителями. Но восторг от победы был недолгим. После одного из пиров в апреле полководец‑освободитель внезапно умер. В это время польский король Сигизмунд, возмущенный помощью Швеции, вторгся в русские пределы. Состоявшаяся 24 июня при Клушино битва была безнадежно проиграна русскими войсками. Это окончательно решило участь царя Василия. 17 июля он был свергнут и пострижен в монахи. Потом с братьями его отправили в плен к польскому королю, где он и умер.
УБИЙСТВО ГЕНРИХА IV Франция. 1610 год На протяжении всего царствования Генриху IV приходилось бороться против многочисленных заговоров: то пытались свергнуть его и возвести на престол одного из его незаконнорожденных сыновей, то сдать неприятелю Марсель или Нарбонн. За всеми этими заговорами по‑прежнему стояли Испания и орден иезуитов. Еще 27 декабря 1595 года король принимал приближенных, поздравлявших его с победой над католической Лигой. Неожиданно к нему подбежал юноша и попытался ударить кинжалом в грудь. Генрих в этот момент наклонился, чтобы поднять с колен одного из придворных. Это спасло жизнь королю — удар пришелся в рот, и у Генриха оказался вышибленным зуб. Покушавшийся Жан Шатель действовал при подстрекательстве иезуитов — отца Гиньяра и отца Гере. Первый из них был отправлен на виселицу, а иезуиты в том же году бьши изгнаны из Франции. Но ненадолго. В 1603 году Генрих IV был вынужден разрешить им вернуться и даже демонстративно взял себе иезуитского духовника. Однако судьбе было угодно продлить время испытаний Генрих IV до 1610 года и заставить короля встретить смерть на своем посту. Как писал Сюл‑ли: «Природа наградила государя всеми дарами, только не дала благополучной смерти». 14 мая 1610 года король отправился в открытой коляске на прогулку по Парижу. Оставалось всего пять дней до его отъезда на войну. Этот ставший легендой человек, в котором сочетались черты развеселого гуляки и мудрого государственного деятеля, теперь решил приступить к осуществлению главного дела своей жизни — ликвидации гегемонии в Европе испанских и австрийских Габсбургов, с трех сторон зажавших в клещи Францию. В день покушения Генрих IV отправился в Арсенал на встречу с сюринтендантом Сюлли. …На узкой парижской улице, по которой ехала королевская карета, ей неожиданно преградили путь какие‑то телеги. К экипажу подбежал рослый рыжий детина и трижды нанес королю удары кинжалом. Король воскликнул: «Я ранен!» Герцог де Монбазон, сидевший рядом и ничего не заметивший, спросил: «Что такое, сир?» Королю хватило сил произнести: «Ничего, ничего…» После этого кровь хлынула горлом и он упал замертво. Пока карета мчала в Лувр тело короля, гвардейцы схватили убийцу и потащили в отель Гонди, чтобы подвергнуть там первому допросу. Однако им не удалось заставить его заговорить. Все, что они смогли, — это записать его имя: Франсуа Равальяк… Вечером 14 мая 1610 года тело покойного приготовили к прощанию. Полтора месяца гроб с бальзамированным трупом стоял в Лувре. Похороны состоялись в королевской усыпальнице Сен‑Дени 1 июля. Сердце короля, согласно его распоряжению, было передано для захоронения в капелле иезуитской коллегии Ла Флеш. Как и при жизни, Генрих IV не переставал удивлять современников своей оригинальностью. По приказу жены Генриха флорен‑тийки Марии Медичи, провозглашенной регентшей при малолетнем сыне Людовике XIII, убийца был вскоре предан суду. Он не отрицал своей вины, утверждал, что никто не подстрекал его к покушению на жизнь короля. Установить личность преступника не составляло труда. Это был Жан Франсуа Равальяк, стряпчий из Ангулема, ярый католик, неудачно пытавшийся вступить в иезуитский орден и не скрывавший недовольства той терпимостью, которой стали пользоваться по приказу Генриха его бывшие единоверцы — гугеноты. Равальяк несколько раз стремился добиться приема у короля, чтобы предостеречь его против такого опасного курса, и, когда ему это не удалось, взялся за нож. Рукой монаха свершился приговор, вынесенный Генриху IV не только римско‑католической церковью и папистами, но и силами в самой Франции, не признававшими новаций, увидевшими в действиях короля наступление на традиционные права знати. Политика компромиссов, стремление поставить государственные интересы выше конфессиональных обернулись для Бурбона смертью. Убийца даже под пыткой продолжал твердить, что у него не было соучастников. Судьи парижского парламента терялись в догадках. Исповедник погибшего короля иезуит отец Коттон увещевал убийцу: «Сын мой, не обвиняй добрых людей». На эшафоте Равальяк, даже когда ему угрожали отказом в отпущении грехов, если он не назовет своих сообщников, повторял, что действовал в одиночку. Равальяк искренне был убежден, что от этих слов, сказанных им за минуту до начала варварской казни, зависело спасение его души. Но соответствовали ли они действительности? В 1610 году судьи явно не имели особого желания докапываться до истины, а правительство Марии Медичи проявляло еще меньше склонности к проведению всестороннего расследования. Но уже тогда задавали вопрос: не приложили ли руку к устранению короля те, кому это было особенно выгодно? Через несколько лет выяснилось, что некая Жаклин д'Эскоман, служившая у маркизы де Верней, фаворитки Генриха, пыталась предупредить Генриха о готовившемся на него новом покушении. В его организации помимо маркизы де Верней, по утверждению д'Эскоман, участвовал также могущественный герцог д'Эпернон, мечтавший о первой роли в государстве. Через несколько дней после казни Равальяка Жаклин д'Эскоман представила во Дворец правосудия странный манифест, в котором обвиняла маркизу де Верней как одну из участниц заговора с целью убийства короля. «Я поступила на службу к маркизе после того, как вышла на свободу, — писала она, — и здесь я заметила, что, помимо частых визитов короля, она принимала множество других посетителей, французов с виду, но не сердцем… На Рождество 1608 года маркиза стала посещать проповеди отца Гонтье, а однажды, войдя вместе со своей служанкой в церковь Сен‑Жан‑ан‑Грев, она сразу направилась к скамье, на которой сидел герцог д'Эпернон, опустилась рядом с ним, и на протяжение всей службы они что‑то обсуждали шепотом, так, чтобы их никто не услышал». Опустившись на колени позади них, Жаклин быстро поняла, что речь шла об убийстве короля «Через несколько дней после этого случая, — продолжала рассказчица, — маркиза де Верней прислала ко мне из Маркусси Равальяка со следующей запиской: „Мадам д'Эскоман, направляю вам этого человека в сопровождении Этьена, лакея моего отца, и прошу о нем позаботиться“. Я приняла Равальяка, не интересуясь, кто он такой, накормила обедом и отправила ночевать в город к некоему Ларивьеру, доверенному человеку моей хозяйки. Однажды за завтраком я спросила у Равальяка, чем он так заинтересовал маркизу; он ответил, что причина кроется в его участии в делах герцога д'Эпернона; успокоившись, я пошла за бумагами, намереваясь попросить его внести ясность в одно дело Вернувшись, я увидела, что он исчез. Все эти странности меня удивили, и я решила войти в доверие к сообщникам, чтобы побольше узнать». Д'Эскоман старалась сообщить обо всем этом королю через его супругу Марию Медичи, но та в последний момент уехала из Парижа в Фонтенбло. Отец Коттон, к которому хотела обратиться д'Эскоман, также отбыл в Фонтенбло, а другой иезуит посоветовал ей не вмешиваться не в свои дела. Вскоре после этого разговора Жаклин обвинили в том, что она, не имея средств на содержание своего сына в приюте, пыталась подбросить малыша. Д'Эскоман была немедленно арестована, по закону ей угрожала смертная казнь. Но судьи оказались мягкосердечными: посадили ее надолго в тюрьму, а потом отправили в монастырь. Фаворитка маркиза де Верней знала, что Шарлотта де Монморанси должна занять ее место и, может быть, стать женой короля. Разве этого недостаточно для возникновения мысли об убийстве? Свои причины желать устранения короля были и у Марии Медичи. Бурный роман Генриха с Шарлоттой, ставшей женой принца Конде, вызвал серьезные опасения флорентийки. Зная характер Генриха, она допускала, что он может пойти на развод с ней или приблизить принцессу Конде настолько, что она приобретет решающее влияние при дворе. В случае смерти Генриха Мария Медичи становилась правительницей Франции до совершеннолетия ее сына Людовика XIII, которому тогда было всего 9 лет. Фактическая власть досталась бы супругам Кончини, которые имели огромное влияние на Марию Медичи (так оно и произошло впоследствии, хотя герцог д'Эпернон в первые дни после смерти Генриха IV также стремился прибрать к своим рукам бразды правления). В январе 1611 года Жаклин д'Эскоман вышла из монастыря и попыталась опять вывести заговорщиков на чистую воду. Ее снова бросили в тюрьму и предали суду. Однако процесс над д'Эскоман принял нежелательное для властей направление Слуга Шарлотты дю Тилли (которая была близка к маркизе де Верней и находилась в придворном штате королевы) показал, что не раз встречал Равальяка у своей госпожи. Это подтверждало свидетельство д'Эскоман, также служившей некоторое время у дю Тилли, которой ее рекомендовала маркиза де Верней Судебное следствие прервали, «учитывая достоинство обвиняемых». Складывается впечатление, что дело старались замять. Подавленный этим, председатель суда в конце концов был отстранен от должности, а на его место назначен друг королевы. После этого высший суд вынес свое решение: с Эпер‑нона и маркизы снималось выдвинутое против них обвинение, а м‑ль д'Эскоман была приговорена к вечному тюремному заключению. Ее продолжали держать за решеткой и после падения Марии Медичи (1617) — так опасались показаний этой «лжесвидетельницы». Жаклин д'Эскоман утверждала, что заговорщики поддерживали связь с мадридским двором. Об этом же сообщает в своих мемуарах Пьер де Жарден, именовавшийся капитаном Лагардом. Они были написаны в Бастилии, куда Лагард был заключен в 1616 году. Он вышел на свободу после окончания правления Марии Медичи. Лагард узнал о связях заговорщиков, находясь на юге Италии, откуда энергичный испанский вице‑король граф Фуэнтос руководил тайной войной против Франции. Лагард, приехав в Париж, сумел предупредить Генриха о готовившемся покушении, но король не принял никаких мер предосторожности. В мемуарах Лагарда имеются не очень правдоподобные детали — вроде того, будто он видел Равальяка в Неаполе, куда тот привез якобы письма от герцога д'Эпернона. Показания д'Эскоман были опубликованы при правлении Марии Медичи, когда она боролась с мятежом крупных вельмож и хотела обратить против них народный гнев. Характерно, что эти показания не компрометировали королеву‑мать Мемуары Лагарда были написаны после падения Марии Медичи и явно имели целью очернить королеву и ее союзника герцога д'Эпернона. Таким образом, оба эти свидетельства могут внушать известные подозрения. Вполне возможно, что Генрих IV пал жертвой «испанского заговора», в котором участвовали какие‑то другие люди. В пользу этого предположения говорят настойчивые слухи об убийстве французского короля, распространившиеся за рубежом еще за несколько дней до 14 мая, когда был убит король, а также то, что в государственных архивах Испании чья‑то заботливая рука изъяла важные документы, относившиеся к периоду от конца апреля и до 1 июля 1610 года. Что французский король пал жертвой заговора, руководимого испанцами, впоследствии утверждали такие осведомленные лица, как герцог Сюл‑ли, друг и первый министр Генриха IV, а также кардинал Ришелье.
|