ШОКОЛАДНИЦА
Жан-Этьен Лиотар

 

Швейцарского художника Ж.-Э. Лиотара называли «живописцем королей и красивых женщин». Все в его жизни складывалось из счастливых случайностей и обстоятельств, которыми талантливый художник, одаренный к тому же практическим умом, умело воспользовался.
В свое время семья Ж.-Э. Лиотара вынуждена была эмигрировать из Франции в Женеву. Будущий художник одно время учился в Париже у гравера и миниатюриста Массе. Потом в жизни Ж.-Э. Лиотара начались годы странствий, во время которых он побывал во многих городах и странах. Он путешествовал как спутник знатных особ, как это часто приходилось делать многим художникам XVIII века.
Путешествия давали Ж.-Э. Лиотару разнообразный материал для наблюдений и приучили его почти к документальной точности зарисовок. Для портретов Ж.-Э. Лиотара характерна исключительная точность в воспроизведении модели, и именно этим художник стяжал себе европейскую славу и приобрел высоких покровителей. Он встретил радушный прием и у австрийской императрицы Марии-Терезии в Вене, и у римского папы в Риме, и у турецкого султана в Константинополе. Всем нравилось в портретах Ж.-Э. Лиотара сходство лиц, законченность в изображении материалов одежды и украшений и красочность его полотен.
Свою знаменитую «Шоколадницу» художник задумал и написал в Венеции, в счастливые мгновения жизни. Сейчас это полотно находится в Дрезденской картинной галерее, но первоначально его купил венецианский граф Альгаротти, знаток и любитель живописи. В одном из своих писем он сообщал: «Я купил у знаменитого Лиотара пастель. Она исполнена в незаметных деградациях света и с превосходным рельефом. Переданная природа нисколько не изменена; будучи европейской работой, пастель исполнена в духе китайцев... заклятых врагов тени. Что же касается законченности работы, то можно сказать в одном слове: это Гольбейн пастели. На ней изображена в профиль молодая немецкая девушка-камеристка, которая несет поднос со стаканом воды и чашкой шоколада».
Действительно, на картине изображена всего одна женская фигура. Но она изображена так, что привораживает к себе большинство зрителей, посещающих знаменитую галерею в Дрездене. Ж.-Э. Лиотар сумел придать картине характер жанровой сценки. Перед «Шоколадницей» — свободное пространство, поэтому впечатление складывается такое, что модель будто не позирует художнику, а проходит перед зрителем мелкими шажками, заботливо и осторожно неся поднос. Глаза «Шоколадницы» скромно опущены, но сознание своей привлекательности освещает все ее нежное и милое личико. Осанка ее, положение головы и рук — все полно самой естественной грации. Ее маленькая ножка в серой туфельке на высоком каблучке скромно выглядывает из-под юбки.
Цвета одежды «Шоколадницы» подобраны Ж.-Э. Лиотаром в мягкой гармонии: серебристо-серая юбка, золотистый корсаж, сияющий белизной фартук, прозрачная белая косынка и свежий шелковый чепчик — розовый и нежный, как лепесток розы... Художник с присущей ему точностью ни на черточку не отступает от самого детального воспроизведения формы тела «Шоколадницы» и ее одежды. Так, например, совершенно реально топорщится плотный шелк ее платья; еще не распрямились складки фартука, только что вынутого из бельевого ящика; стакан с водой отражает окно, и в нем отражается линия верхнего края небольшого подносика.
Картина «Шоколадница» отличается законченностью в каждой детали, к которой постоянно стремился Ж.-Э. Лиотар. Искусствовед М. Алпатов считает, что «в силу всех этих особенностей «Шоколадница» может быть отнесена к чудесам обмана зрения в искусстве, вроде тех гроздей винограда в картине знаменитого древнегреческого художника, который пытались клевать воробьи». После условности и манерности некоторых мастеров XVIII века почти фотографическая точность картины Ж.-Э. Лиотара производила впечатление откровения.
Художник работал исключительно в технике пастели, очень распространенной в XVIII веке, и владел ею в совершенстве. Но Ж.-Э. Лиотар был не только виртуозным мастером этой техники, но и ее убежденным теоретиком. Он считал, что именно пастель естественнее всего передает колорит и тончайшие переходы светотени в пределах светлых красочных тонов. Самая задача показать фигуру в белом фартуке на фоне белой стены — это сложная живописная задача, но у Ж.-Э. Лиотара в сочетании серо-сизого и белого фартука с бледно-сизыми тенями и стальным оттенком воды есть настоящая поэзия красок. Кроме того, применяя в «Шоколаднице» тонкие прозрачные тени, он достиг совершенной точности рисунка, а также максимальной выпуклости и определенности объемов.

ПОРТРЕТ ГЕРЦОГИНИ ДЕ БОФОР
Томас Гейнсборо

 

Биография английского художника Томаса Гейнсборо не отмечена какими-нибудь значительными событиями. Он родился в провинциальном городке Садбери, вдалеке от Лондона, и хоть рано стал проявлять интерес к искусству, систематического художественного образования получить ему не пришлось.
Когда-то городок Садбери был одним из центров торговли шерстью и сукном. Здесь процветали не только прядение, ткачество и крашение, но и отделка готового уже товара. Но ко времени рождения Т. Гейнсборо расцвет Садбери был уже далеко позади.
В школьные годы Т. Гейнсборо часто упрашивал учителя, чтобы тот отпустил его с уроков. Если это получалось, он убегал в окрестности Садбери, на реку или в луга — рисовать. И не было в округе такой живописной группы деревьев (или даже одинокого, но прекрасно стоящего дерева), зеленой изгороди, оврага или скалы, даже придорожного столба на повороте тропинки, которые не запечатлелись бы в его памяти. Причем запечатлелись так, что юный Т. Гейнсборо мог со всяческой подробностью и точностью зарисовать их наизусть.
Он сам сделал себя художником, ему не довелось пройти какую-нибудь серьезную художественную школу, потому он внимательно изучал все нужные секреты и тайны мастерства в работах предшественников. Только некоторые художественные навыки Т. Гейнсборо получил во время недолгого обучения у французского гравера Гравелло (проживавшего в Англии) и процветающего портретиста и декоратора Ф. Хаймена. В двадцатилетнем возрасте он уже начал самостоятельно работать у себя на родине, занимаясь преимущественно пейзажной живописью. Всю жизнь Т. Гейнсборо считал себя прежде всего пейзажистом, и даже первые портреты друзей и соседей были написаны им на лоне природы, которая помогала художнику полнее распознать и раскрыть характеры людей.
Портреты Т. Гейнсборо обычно незамысловаты по своему композиционному решению. Чаще всего художник просто ставит фигуры посреди полотна, почти не заботясь о том, чтобы как-то варьировать их позы. Главное очарование портретов Т. Гейнсборо заключается в поэтическом раскрытии внутреннего мира портретируемых, что достигается художником посредством чисто живописного решения — красотой колорита и свободными легкими мазками, создающими впечатление живой и трепетной жизни.
Одаренность Т. Гейнсборо и его мастерство в полной мере проявились, когда художник переехал в Бат — модный и богатый курорт на юго-западе Англии, а потом в Лондон. Пейзажи у него никто не покупал, тогдашняя английская знать не интересовалась природой и крестьянской жизнью, и Т. Гейнсборо стал писать портреты. Особого богатства они ему не принесли, зато поставили его в один ряд с величайшими живописцами мира.
К числу таких шедевров относится и «Портрет герцогини де Бофор» («Дама в голубом»), написанный в конце 1770-х годов. В этом полотне ощущается влияние портретов Ван Дейка — одного из любимых Т. Гейнсборо художников. Именно портреты, написанные Ван Дейком (и еще Рубенсом), помогли Т. Гейнсборо уйти от некоторой сухости и связанности, присущих его ранним работам. Кисть художника стала более уверенной и легкой, и «Дама в голубом» привлекает не столько внешней эффектностью, сколько поэтической одухотворенностью.
На этом портрете зритель видит молодую женщину в белом открытом платье. Ее напудренные, зачесанные вверх волосы уложены в сложную прическу и увенчаны маленькой шляпкой со страусовыми перьями и голубой лентой. До самых плеч спускаются локоны, на тонкой шее — черная ленточка, с конца которой свисает золотой крестик. Влажные губы полуоткрыты, карие глаза под темными бровями устремлены в пространство. Рука с браслетом поддерживает на груди голубой шарф, соскальзывающий с плеч.
Мы ничего не знаем о женщине, послужившей моделью Томасу Гейнсборо. Возможно, это была дочь адмирала Боскауэна, которая в 1766 году вышла замуж за герцога де Бофора и умерла впоследствии в глубокой старости. Лишь портрет, исполненный Т. Гейнсборо, позволяет составить впечатление о прелестной леди в ее юные годы. Утонченная скромность образа, невозмутимость взгляда, изысканная сдержанность позы делают светскую даму поэтическим воплощением юности и красоты. Скользящий мечтательный взгляд, очертания розовых губ, вот-вот готовых улыбнуться, едва заметный поворот головы...
Образ герцогини де Бофор сплетен из незавершенных, едва намеченных художником движений, именно это и делает его особенно живым и чарующим. Там, где нужно было подчеркнуть характерное, Т. Гейнсборо настойчиво усиливает выразительность приемов, разнообразя и усложняя их. Так, например, художником убедительно разработан небрежный жест руки, едва касающейся ткани: розовые, суживающиеся на концах пальцы ее готовы соскользнуть, как будто не в силах удержать плотные складки шарфа.
Голубые, серые, розовые и белые тона незаметно переходят один в другой, не создавая для зрителя резких контрастов. Полупрозрачное платье герцогини сливается с ее кожей, как бы составляя единое целое с телом. Серовато-белые перья, лазурная лента на шляпке и напудренные волосы создают своеобразный ореол вокруг юного лица с его свежим румянцем. «Портрет герцогини де Бофор» кажется голубым (отсюда его второе название), так как светлые, сияющие краски с перламутровыми отблесками переливаются, как вода, отражающая облака.
Слой живописи Т. Гейнсборо в этом произведении настолько тонок, что сквозь него просвечивает плетение холста. Живопись его построена на тончайших цветовых соотношениях, а свободная, чуть порывистая техника мастера придает портрету трепетное дыхание. Например, волнистые, иногда пересекающие друг друга, но в основном параллельные синие, черные и серые штрихи даже позволяют ощутить под налетом пудры живое строение волос. Они слегка натянуты надо лбом и висками, а на пышных локонах их природная упругость чувствуется сильнее. Соприкасающиеся с волосами завитки страусовых перьев (более мелкие, чем волосы) пенятся, как вода прибоя, не разрывая общей формы длинного изогнутого пера.
Ткань платья Т. Гейнсборо написал как бы нарочно беспорядочными мазками, но они передают тонкость материи, послушно следующей за очертаниями фигуры. Удары тонкой кисти были настолько безупречны, что превращали масляную краску в какое-то подобие прозрачной струящейся акварели. Иначе, чем прозрачное платье, трактован плотный шелковый шарф: его толстые складки топорщатся и гнутся, показывая хрусткость ткани.
В своей книге о сокровищах Эрмитажа (именно там находится «Портрет герцогини де Бофор») Л.Н. Воронихина пишет: «Передано не столько настроение модели, сколько то, что сам художник в ней ищет. У «Дамы» мечтательный взгляд, мягкая линия плеч. Ее тонкая шея будто не в силах вынести тяжесть прически, и голова чуть-чуть склоняется, как экзотический цветок на тонком стебле. Построенный на изысканной гармонии холодных тонов, портрет кажется сотканным из легких мазков, разнообразных по форме и плотности. Создается впечатление, что пряди волос не кистью выполнены, а нарисованы мягким карандашом»
Создавая «Портрет герцогини де Бофор», Т Гейнсборо окрасил ее облик нежной романтической дымкой и светлой мечтательностью. Он, не стремясь специально раскрыть всю глубину человеческой души, создал подлинно великое творение.

МАКСИМ ГРЕК

С судьбою Вассиана Патрикеева связана судьба другого лица, не русского по происхождению, но знаменитого в истории умственной деятельности древней Руси, лица, известного под именем Максима Грека.

Вольнодумство, задевавшее то с той, то с другой стороны непоколебимость церковного предания и так напугавшее благочестивую Русь жидовствующею ересью, вызывало со стороны православия потребность противодействия путем рассуждения и словесных состязаний. Сожжения и пытки не искореняли еретического духа. Еретики делались только осторожнее и совращали русских людей втайне: им было это тем удобнее, что они сами были лучшими книжниками и говорунами, чем те, которые хотели бы с ними вести споры. Ревнителям православия предстояло обличать еретические мнения, указывать их неправильность, защищать истину вселенской церкви, но для этого необходимы были знания, нужна была наука. На Руси был недостаток как в людях, так и в книгах. Глубокое невежество тяготило русский ум уже много веков. Остатки прежней литературы, которыми могли руководствоваться книжники и грамотеи, пострадали от невежественных переписчиков, от умышленных исказителей, а иногда переводы сами по себе носили признаки неправильности. Многое важное не находилось в распоряжении у благочестивых книжников на славянском языке: оно оставалось только на греческом, для них недоступном. Уже они чувствовали, что одной обрядности мало для благочестия и благоустройства церкви; нужно было учение, но где взять ученых? Не на Западе же было искать их: Запад давно разошелся с христианским Востоком. Русь могла только пытаться идти по своей давней стезе, протоптанной Св. Владимиром и его потомками - обратиться к Греции, которая, лишившись самобытности, была почти в таком же состоянии невежества, как и Русь, с той разницей, что греки, при всей неприязни к Западу, ездили туда учиться, а потому между ними можно было найти ученых людей, которых на Руси напрасно было искать.

В этих видах, конечно, по совету книжников, Василий Иванович отправил посольство на Афон, к которому русские еще со времен Антония печерского питали благоговение и где уже в XII веке был русский монастырь. В Москве узнали, что в афонском Ватопедском монастыре есть искусный книжник Савва, и приглашали его прибыть в Москву, для переводов и, главным образом, для перевода Толковой Псалтыри, т. е. сборника объяснений и примечаний к псалмам Давида, составленных разными древними отцами церкви. Такой перевод казался тогда необходимостью первой важности. Псалтырь была издавна любимою книгою русских грамотеев, но смысл ее был во многих местах непонятен, и это давало повод к разгулу фантазии, завлекавшей читателей в еретические заблуждения. Знакомые того времени русским книжным людям толкования были недостаточны. Надобно было доставить благочестивым читателям такое сочинение, которое помогало бы им понимать любимую часть священного писания, согласно с древним учением церкви. Кроме этой причины, великий князь нуждался в ученом греке для разбора греческих книг в своей библиотеке. В старину на Руси было довольно людей, знакомых с греческим языком, не только между духовными, но и между князьями. Поэтому греческие книги не были редкостью. В период татарского порабощения оскудело всякого рода знание: рукописи греческие, как и славянские, исчезали в разных местах от разных печальных обстоятельств. В Москве погибла книгохранительница во время нашествия Тохтамыша, но Москва забирала себе сокровища других русских земель, и потому неудивительно, если великокняжеская книгохранительница опять наполнилась; быть может, и приехавшие с Софией греки привезли с собой кое-что из образцов своей старой литературы.

Инок Савва не поехал в Москву, одолеваемый старостью: афонский игумен предложил московскому государю другого ученого грека, по имени Максим, из той же Ватопедской обители. Этот монах по-славянски не знал, но при своей способности к языкам мог скоро выучиться. С ним вместе отправились монах Неофит и Лаврентий болгарин. Они примкнули к другим духовным, которые ехали в Москву за милостынею, и, пробывши несколько времени, по неизвестной нам причине, в Крыму, прибыли в Москву в 1518 году.

Максим был родом из албанского города Арты, сын знатных родителей эллинского происхождения по имени Эммануил и Ирина. В молодости он отправился учиться в Италию, пробыл там более десяти лет, учился во Флоренции и Венеции, слушал знаменитого филолога, своего соотечественника Ласкариса, был близок со многими учеными и в том числе с Альдом Мануччи, типографом и издателем древних классиков, который образовал около себя кружок ученых и образованных людей. Молодой грек увлекался на первых порах тогдашним просвещением, но впоследствии начал к нему охладевать. Оно не могло наполнить его честной, сердечной натуры, склонной к идеализму и с младенчества пропитанной духом отечественного православия. Европа тогда искала для себя обновления в просвещении антического мира. Все, что только интересовалось умственною деятельностью, устремлялось к изучению этого мира и прилеплялось к нему всею душою; но увлечение классическою древностью скоро дошло до сумасбродства, особенно в Италии. В древнем мире видели идеал совершенства общественных отношений, науки, искусства, нравственности. Христианская религия потеряла свою цену. Почитание святых уступало место богам Греции и Рима; языческие философы стали выше отцов церкви; распространилось легкомысленное модное неверие и кощунство; знатные и образованные люди, не только светские, но и духовные, подобно древним римским философам, считали религию только пригодною для черни, которую, ради выгод, следует держать в заблуждении. Из подражания древнему образу жизни стали предаваться грязному разврату; эгоизм, бессердечие к ближнему - самые неудержимые пороки и злодеяния находили для себя оправдание в примерах из классических писателей. Ко всему этому присмотрелся Максим в Италии и возненавидел от всей души такое направление просвещения. Умственные успехи Италии не выкупали для него зловредного влияния древности на общественную нравственность. Искусство, при всем совершенстве техники, служило чувственности и снабжало самые церкви соблазнительными картинами. Философия приводила только к диалектике, доставлявшей умение сделать из черного белое, из белого черное; наука, мало опираясь на положительных знаниях природы, при всем вольномыслии в отношении религии, не отрешалась от грубейших суеверий; астрология со всеми своими нелепостями, облеченная в научную форму, была самою модною наукою века и возбуждала к себе веру и уважение ученых людей того времени. Понятно, что вся сфера тогдашней образованности стала наконец душною и смрадною для Максима, и он бежал от нее, подобно тому, как лучше люди последних веков Рима убегали от образованности своего времени под сень гонимого и презираемого христианства.

Максим воротился на родину, но, вероятно, увидел, что со всем тем запасом знаний, который он принес с собою из чужого края, нечего было делать в порабощенном отечестве, где, по его словам, наука была доведена до последнего издыхания. В Италии он не ужился с западным просвещением, потому что не вынес безнравственности и лживости; не сделался он папистом, потому что, зная греческую литературу, слишком был сведущ в истории церкви и смотрел на нее прямее, чем западные люди. Еще меньше мог он в Греции ужиться с поработителями своего племени и, в угоду им, утеснять своих собратий, как делали иные его соотечественники. Максим был, с одной стороны, слишком образован, с другой, слишком прямодушен, чтобы играть какую-нибудь роль в тогдашнем мирском обществе на своей родине. Он ушел в монастырь на Афон; он был очень религиозен и принадлежал к той церкви, которая давно уже ставила иночество высшим идеалом. Монашеский обет чистоты соответствовал его целомудренной душе: он ни за что не хотел допустить, подобно другим, чтобы род человеческий размножался обычным животным способом, если бы первая чета не подверглась грехопадению; подобие человека с остальными животными в этом отношении казалось ему унижающим человеческое достоинство.

Но Максим не сделался, однако, безусловным врагом просвещения и науки; он уважал знание. Вооружаясь против астрологии, он, однако, не смешивал ее с астрономическими изысканиями, со стремлением изведать течение небесных тел и уразуметь законы природы. Как ни возмущало его увлечение классической древностью, доводившее Италию до уродства, но все это не мешало ему ценить светлые стороны антического мира, ссылаться на греческих поэтов и философов. По примеру отцов церкви, он, уважая земную мудрость, хотел подчинить ее религии, выше всего ставил богословие: оно было для него внутреннею мудростью, а все прочие науки - внешнею.

Из своей жизни в Италии вынес он одно заветное воспоминание - воспоминание об Иерониме Савонароле. Среди всеобщего развращения нравов в Италии, в виду гнуснейшего лицемерия, господствовавшего во всей Западной церкви, управляемой папой Александром VI, чудовищем разврата и злодеяния, смелый и даровитый доминиканский монах Иероним Савонарола начал во Флоренции грозную проповедь против пороков своего века, во имя нравственности, Христовой любви и сострадания к униженным классам народа. Его слово раздавалось пять лет и оказало изумительное действие. Флорентийцы до такой степени прониклись его учением, что, отрекаясь от прежнего образа жизни, сносили предметы роскоши, соблазнительные картины, карты и т. п. в монастырь Св. Марка и сжигали перед глазами Савонаролы, жертвовали своим состоянием для облегчения участи неимущих братьев, налагали на себя обеты воздержания, милосердия и трудолюбия. Один разве пример библейского пророка Ионы в Ниневии мог сравниться с тем, что делалось тогда во Флоренции. Но обличения Иеронима вооружили против него сильных земли. Его обвинили в ереси, и в 1498 году он был сожжен по повелению папы Александра VI. Максим знал Иеронима лично, слушал его проповеди, и надолго остался напечатленным в душе Максима образ проповедника-обличителя, когда тот, в продолжение двух часов, стоя на кафедре, расточал свои поучения и не держал в руках книги для подтверждения истины своих слов, а руководствовался только обширною своею памятью и "богомудрым" разумом. "Если бы, - говорит Максим в одном из своих сочинений, - Иероним и пострадавшие с ним два мужа не были латыны верою, я бы с радостью сравнил их с древними защитниками благочестия. Это показывает, что хотя латыны и во многом соблазнились, но не до конца еще отпали от веры, надежды и любви..."

Иероним Савонарола как обличитель людских неправд остался на всю жизнь идеалом Максима: он везде готов был подражать ему, везде хотел говорить правду сильным, разоблачать лицемерие, поражать ханжество, заступаться за угнетенных и обиженных. С таким настроением духа прибыл он в Москву, где управлял государь, отличавшийся тем, что не терпел ни малейшего себе противоречия, где христианство для массы существовало только во внешних обрядах, где духовенство отличалось грубостью нравов, ревниво держалось за свои земные выгоды и не в состоянии было, при своем невежестве, ни учить народа, ни руководить его пользою.

Василий принял Максима и его товарищей очень радушно, и ничто, по-видимому, не могло лишить пришельцев надежды возвратиться в отечество, когда они исполнят свое поручение. Говорят, что Максим, увидавши великокняжескую библиотеку, удивился изобилию в ней рукописей и сказал, что такого богатства нет ни в Греции, ни в Италии, где латинский фанатизм истребил многие творения греческих богословов: быть может, в этих словах было несколько преувеличения, по свойственной грекам изысканной вежливости.

Максим приступил к делу перевода Толковой Псалтыри; так как он по-русски еще не знал, то ему дали в помощники двух образованных русских людей: один был знакомый нам толмач Димитрий Герасимов, другой - Власий, исправлявший прежде того дипломатические поручения. Оба знали по-латыни, и Максим переводил им с греческого на латинский, а они писали по-славянски. Для письма приставлены были к ним иноки Сергиевой Лавры: Силуан и Михаил Медоварцев. Через полтора года Максим окончил свой труд; кроме того, перевел несколько толкований на Деяния Апостольские и представил свою работу великому князю с посланием, в котором излагал свой взгляд и правила, которыми руководствовался. Затем он просил отпустить его на Афон вместе со своими спутниками. Василий Иванович отпустил спутников, пославши с ними и богатую милостыню на Афон, но Максима удержал для новых ученых трудов. Не так легко было иностранцу выбраться из Москвы, как въехать в нее, если этого иностранца считали полезным в московской земле или почему-либо опасным для нее по возвращении его домой.

С этих пор судьба Максима, против его воли, стала принадлежать русскому миру. Он продолжал заниматься переводами разных сочинений и составлял объяснения разных недоразумений, относившихся к смыслу священных книг и богослужебных обрядов; например, объяснял, что слова в конце Иоаннова Евангелия о невместимости в целом мире книг, в которых были бы подробно изложены деяния Иисуса Христа, следует понимать не буквально, а в смысле преувеличения; объяснял, что в ектенье о свышнем мире не следует понимать мира ангельского, но должно понимать мир в смысле спокойствия и т.п. Научившись достаточно по-русски, он принялся за исправление разных неправильностей, замеченных им в богослужебных книгах. Это уже было дело не безопасное, так как русские держались упорно буквы и противопоставляли Максиму такой довод: "Ты своим исправлением досаждаешь воссиявшим в нашей земле преподобным чудотворцам; они в таком виде священными книгами благоугодили Богу и прославились от Него святостью и чудотворением". - "Не я, - говорил им Максим, - а блаженный Павел научит вас: каждому дается явление Духа в пользу; тому слово премудрости, тому вера, тому дар исцеления, тому пророчество, действие сил, а тому языки; все же это дарует один и тот же Дух. Видите, не всякому даются все духовные дарования; святым чудотворцам русским, за их смиренномудрие, кротость и святую жизнь, дан дар исцелять, творить чудеса, но дара языков и сказания они не принимали свыше; иному же, как мне, хотя и грешен паче всех земнородных, дано разуметь языки и сказание (дар выражения), и потому не удивляйтесь, если я исправляю описки, которые утаились от них". Как возражение, так и ответ Максима знаменательны в нашей истории; здесь мы видим зародыш того громадного явления, взволновавшего русскую жизнь уже в XVII веке, которое называется расколом. И до сих пор у раскольников служит важнейшею опорою довод, приведенный противниками Максима, а равным образом и против них на разные лады повторяется ответ, данный Максимом своим противникам.

Но если не безопасно было для приезжего грека посягать на букву богослужебных книг, то гораздо опаснее сделалось для него то, что, выучившись русскому языку, он начал подражать своему старому идеалу, Савонароле, и разразился обилием обличений всякого рода, касавшихся и духовенства, и нравов, и верований, и обычаев, и, наконец, злоупотреблений власти в русской земле. Превратившись поневоле из грека в русского, Максим оставил по себе множество отдельных рассуждений и посланий, которые, за небольшим исключением, носят полемический и обличительный характер. О многих из его сочинений трудно решить: написаны ли они прежде или после опалы, постигшей Максима, тем более, что, подвергнутый заключению, он продолжал писать свои обличения и в числе других причин был позван вторично на суд и за это. Некоторые его полемические сочинения обращены против иноверцев, латин, иудеев, магометан, армян, лютеран и язычников. Обличения против латин писаны по поводу "писаний Николая Немчина" о соединении церквей 1. Они имеют обычный догматический характер такого рода сочинений. Обличения против иудеев, вызванные появившимися на русском языке писаниями, не обширны и поверхностны; одно из них, слово против Исаака волхва и чародея и прелестника, есть воззвание к собору духовенства о том, чтобы с жидовствующими еретиками поступать как можно суровее. Максим в этом вопросе совершенно расходится со своим почитателем Вассианом и, вместо снисхождения к еретикам, советует святителям предавать еретиков внешней (то есть мирской) власти на казнь, чтобы соблюсти русскую землю от бешеных псов. Максим подкрепляет свой суровый совет такими же примерами, на какие указывал прежде него Иосиф Волоцкий. Его обличения против лютеран касаются иконопоклонения и почитания Божией Матери и могли в свое время иметь прямое отношение к русской жизни, так как на Руси, мимо всякого непосредственного влияния западного протестантства, являлись мнения, сходные с протестантством, особенно относительно иконопочитания. В обличениях против армян Максим повторяет выражения той злобы, которую уже давно греки старались посеять на Руси к армянам, внушая русским всеми способами отвращение к армянскому народу, а полемика Максима против древнего классического язычества не имеет к Руси прямого отношения и есть плод воспоминаний его об Италии, где Максим видел увлечение язычеством. Максим писал также против астрологии, которая стала понемногу заходить в Русь и совращать умы даже грамотеев. Максим доказывал, что верить, будто человеческая судьба зависит от звезд и будто они имеют влияние на образование таких или других свойств человека, - противно религии, так как этим, с одной стороны, подрывается вера в промысел и всемогущество Божие, с другой, отнимается свободная воля у человека. На основании астрологических вычислений, в Европе образовалось предсказание, что будет новый всемирный потоп. Это ожидание заходило и в тогдашнюю Русь. Максим опровергал его, как основанное на суеверной астрологии, и подтверждал смыслом Божия обещания Ною свои доказательства о невозможности нового потопа.

Важнее всех сочинений этого рода те, в которых Максим имел целью обличать признаки, принадлежавшие исключительно или преимущественно стране, куда бросила его судьба, и здесь-то сочинения Максима Грека заключают драгоценные сведения о нашей духовной жизни и ее пороках, обративших на себя внимание обличителя. На Руси издавна ходило множество так называемых апокрифических сочинений, зашедших к нам с Востока и заключавших в себе разные выдумки, касавшиеся событий Ветхого и Нового Завета; они были любимы читателями, представляя много заманчивого для воображения. Их называли у нас отреченными; церковь запрещала читать их. К ним во времена Максима присоединились апокрифы, заходившие с Запада в появившемся тогда на русском языке сочинении под названием "Люцидария". Максим коснулся немногих из апокрифов, вероятно, попавшихся ему под руку и обративших его особенное внимание по причине своей распространенности. Так Максим обличал сказание, приписываемое Афродитиану о волхвах, поклонявшихся Христу, где благочестивого Максима особенно соблазняло то, что идолы в персидком языческом храме разыгрались при рождении Спасителя; опровергал он сказание об Иуде, будто бы жившем много лет после Христа, и сказание о том, будто бы Адам дал на себя рукописание дьяволу, обязавшись вечно служить и работать ему. Максим также доказывал несправедливость распространенного издавна у нас мнения, будто бы во время воскресения Христова солнце не заходило целые восемь суток. Достойно замечания, что здесь Максим установил приемы критики, которыми следует руководствоваться при оценке подобного рода сочинений; необходимо, по учению Максима, чтобы сочинение было составлено известным церкви писателем, было согласно со священным писанием и само в себе не заключало противоречия. Подвергая суждению разные богословско-космографические бредни, заключающиеся в "Люцидарии", Максим опровергает их несходством со священным писанием и отцами церкви, которые для него были авторитетами в области не только веры, но и естествознания: "Держись крепко Дамаскиновой книги и будешь великий богословец и естествословец". Между благочестивыми, на основании апокрифических сказаний, были толки о том, кому прежде всех была послана с небес грамота. Максим разрешает этот вопрос, говоря, что никогда и никому не было послано такой грамоты, ссылаясь на то, что об этом нигде не упоминается в Св. Писании.

Рядом с апокрифами Максим писал против разных суеверий, замеченных им в русском обществе: так, например, на Руси распространилось верование, будто от погребения утопленных или убитых происходят неурожаи. Бывали случаи, когда выкапывали из земли тела и бросали на поле. Максим убеждает скрывать всех в недрах земли, общей матери, и доказывает, что гнев Божий посылается за грехи, а не за погребение утопленных. Он порицал веру в сновидения, а также в существование добрых и злых дней и часов, веру, истекавшую из астрологии; нападал на разные суеверные приметы, наблюдения птичьего полета, движения глаза, явления облаков, на веру во встречу, в оклик, на разные гадания: на бобах, на ячмене; в особенности вооружался он против ворожбы, допускаемой по случаю судебного поединка (поля), причем осуждал самый этот обычай. "Наши властители и судьи, отринувши праведное Божие повеление, не внимают свидетельству целого города против обидчика, а приказывают оружием рассудиться обидчику с обиженным, и кто у них победит, тот и прав; решают оружием тяжбу: обе стороны выбирают хорошего драчуна полевщика; обидчик находит еще чародея и ворожея, который бы мог пособить его полевщику... О беспримерное беззаконие и неправда! И у неверных мы не слыхали и не видали такого безумного обычая".

Самое большое значение из обличительных сочинений Максима Грека имеют для нас те, которые относятся непосредственно к нравам тогдашнего русского общества. Максим был недоволен духовенством. "Кто может достойно оплакать мрак, постигший род наш! - говорит он. - Нечестивые ходят как скимны рыкающие и удаляют от Бога благочестивых, а наши пастыри бесчувственнее камней; они устроились себе и думают только о том, как бы самим себя спасти... Нет ни одного, кто бы прилежно поучал и вразумлял бесчинных, утешал малодушных, заступался за бессильных, обличал противящихся слову благочестия, запрещал бесстыдным, обращал уклонявшихся от истины и честного образа христианской жизни. Никто по смиренномудрию не откажется от священнического сана, никто и не ищет его по божественной ревности, чтобы исправлять беззаконных и бесчинствующих людей; напротив того, все готовы купить его за большие дары, чтобы прожить в почете, в удовольствии".

Максим оставался всегда иноком и был пропитан отшельническим взглядом на жизнь: "Возлюби, - говорит он, - душа моя, худые одежды, худую пищу, благочестивое бдение, обуздай наглость языка своего, возлюби молчание, проводи бессонные ночи над боговдохновенными книгами... Огорчай плоть свою суровым житьем, гнушайся всего, что услаждает ее... Не забывай, душа, что ты привязана к лютому зверю, который лает на тебя; укрощай его душетлительное устремление постом и крайней нищетою. Убегай вкусных напитков и сладких яств, мягкой постели, долговременного сна. Иноческое житие подобно полю пшеницы, требующему трудолюбия; трезвись и тружайся, если хочешь принести Господу твоему обильный плод, а не терние и не сорную траву". Но при этом отшельническом взгляде Максим требовал от иноков действительно сурового подвига, отречения от мира; и потому во многих своих сочинениях он с жаром нападает на лицемерие русских монахов. Не отделяя себя от всего монашества, он делает своей душе упреки, в которых обличает дурной образ жизни в монастырях: "Убегай губительной праздности, ешь хлеб, приобретенный собственными трудами, а не питайся кровью убогих, среброрезоимством (взыманием процентов)... Не пытайся высасывать мозги из сухих костей, подобно псам и воронам. Тебе велено самой питать убогих, служить другим, а не властвовать над другими. Ты сама всегда веселишься и не помышляешь о бедняках, погибающих с голоду и морозу; ты согреваешься богатыми соболями и питаешь себя всякий день сладкими яствами. Тебе служат рабы и слуги. Ты, противясь божественному закону, посылаешь на человекогубительную войну ратные полки, вооружая их молитвами и благословениями на убийство и пленение людей. Ты страшишь вкусить вина и масла в среду и пяток, повинуясь отеческим уставам, а не боишься грызть человеческое мясо, не боишься языком своим тайно оговаривать и клеветать на людей, показывая им лицемерно образ дружбы. Ты хочешь очистить мылом от грязи руки свои, а не бережешь их от осквернения лихоимством. За какой-нибудь малый клочок земли тащишь соперников к судилищу и просишь рассудить свою тяжбу оружием, когда тебе заповедано отдать последнюю сорочку обижающему тебя! Ни Бога, ни ангелов ты не стыдишься, давши обещание нестяжательного жития. Молитвы твои и черные ризы только тогда благоприятны Богу, когда ты соблюдаешь заповеди Божьи... А ты, треокаянная, напиваясь кровью убогих, приобретая в изобилии все тебе угодное лихвами и всяким неправедным способом, разъезжаешь по городам на породистых конях, с толпой людей, из которых одни следуют за тобой сзади, а другие впереди и криком разгоняют народ. Неужели ты думаешь, что угодишь Христу своими долгими молитвами и черной власяницей, когда в то же время собираешь неправильным лихоимством жидовское богатство, наполняешь свои амбары съестными запасами и дорогими напитками, накопляешь в своих селах высокие стога жита с намерением продать подороже во времена голода?" Вопрос о владении монастырскими имениями, занимавший умы еще прежде Максима, разработан им в сочинении об иноческом жительстве, в форме разговоров между любостяжательным (Филоктимоном) и нестяжательным (Актионом). Здесь Максим привел доказательства как в защиту права монастырей владеть имениями, так и против этого права. Нестяжательный, которого доказательства представляются сильнее доказательств противника, главным образом, напирает на то, что монахи, владея населенными имениями, обременяют крестьян тяжелыми работами, дают деньги в рост и потом расхищают имение должников, продают и доводят до последней нищеты, тогда как иноки, по своему званию, вступая в монастырь, отрекаются от всякого имущества и стяжания. Сочинение Максима имеет почти тот же смысл, как и обличение Вассиана, касающееся того же самого предмета, но написано с меньшею резкостью.

Как ни уважал Максим монашеское житье, если оно было согласно своему идеалу, но порицал тех, которые пренебрегали семейною жизнью, думая, что только в монашеском чине можно получить спасение. В числе сочинений Максима есть одно "Слово", обращенное "к хотящим оставлять жену свою без вины законныя и идти в иноческое житие". Оно замечательно не только потому, что Максим считал возможным угодить Богу и получить спасение в мире с женою и детьми, но и потому, что самому иноческому житию давал высший внутренний смысл. "Если кто из вас, - говорит он, - задумает предаться иноческому житию, то пусть прежде испытает себя в мирском житии: может ли он быть добродетельным и жить праведно со страхом Божиим и истиною; и если может, то, не разлучаясь со своею женою, пусть благодарит Бога и пребывает в исправлении добрых дел. Пусть он знает, что иноческое житие, которого он желает, есть не что иное, как прилежное исполнение евангельских заповедей... Тот, кто исполняет заповеди Христа с желанием угодить Богу, а не людям, тот у Него назовется настоящий инок; христианское благоверие состоит не в изменении одежды, не в воздержании от пищи, а в воздержании от всякой злобы и душетлительных страстей плоти и духа". По отношению к посту Максим Грек произносит такое суждение: "Истинный пост, приятный Богу, состоит в воздержании от душетлительных страстей, а одно воздержание от пищи не только не приносит пользы, но еще более меня осуждает и уподобляет бесам... Не достойно ли слез, что некоторые обрекаются не есть мяса в понедельник ради большого спасения, а на винопитии сидят целый день, и только ищут: где братчина или пирование, упиваются допьяна и бесчинствуют; лучше бы им отрекаться от всякого пития, потому что лишнее винопитие причина всякому злу; от мясоедения ничего такого не бывает. Всякое создание Божие добро, и ничто не отвергается, принимаемое с благодарением.

Самое сильное слово в этом роде написано было Максимом уже после его заточения, по поводу происшедшего в это время пожара в Твери. Тверской епископ Акакий представляется беседующим с самим Христом. "Мы всегда, Господи (говорит епископ), радели о твоей боголепной службе, совершали тебе духовные праздники с прекрасным пением и шумом доброгласных колоколов, украшали иконы твои и Пречистой твоей Матери золотом, серебром и драгоценными камнями, думали благоугодить тебе, а испытали твой гнев; в чем же мы согрешили?" - "Вы (отвечает ему Господь) наипаче прогневали меня, предлагая мне доброгласное пение и шум колоколов, и украшение икон и благоухание мирры... Вы приносите мне все это от неправедной и богомерзкой лихвы, от хищения чужого имущества; ваши дары смешаны со слезами сирот, с кровью убогих. Я истреблю ваши дары огнем или отдам на расхищение скифам, как и сделал с иными. Пусть примером вам послужит внезапная погибель всеславного и всесильного царства Греческого. И там всякий день приносилось мне боголепное пение, со светлошумящими колоколами и благовонной миррой, совершались праздничные торжества, строились предивные храмы с целебоносными мощами апостолов и мучеников, и скрывались в храмах сокровища высокой мудрости и разума; и ничто это не принесло им пользы, потому что они возненавидели убогих, убивали сирот, не любили правого суда, за золото оправдывали обидящего; их священники получали свой сан через подкуп, а не по достоинству. Что мне в том, что вы меня пишете с золотым венцом на голове, когда я среди вас погибаю от голода и холода, тогда как вы сладко насыщаете себя и украшаете разными нарядами? Удовлетвори меня в том, в чем я скуден; я не прошу у тебя золотого венца; посещение и довольное пропитание убогих, сирот и вдовиц - вот мой кованый золотой венец... Не для доброшумных колоколов, песнопений и благоценных мирр сходил я на землю, принял страдание и смерть. Моя вся поднебесная; я исполняю небо и землю всеми благами и благоуханиями; я отверзаю руку свою и насыщаю всякую тварь земную!.. Я оставил вам книгу спасительных заповедей, поучений и наставлений, чтобы вы знали, чем можете угодить мне; вы же украшаете книгу моих слов золотом и серебром, а силу написанных в ней повелений не принимаете и исполнять не хотите, но поступаете противно им. Я не приказал вам скрывать на земле сокровища и прилагать к ним сердца свои, а вы расхищаете, убогих, нещадно, без сострадания, обижаете, убиваете, всяким способом мерзкого лихоимства; сами пируете с богачами, а бедным, стоящим у ваших ворот, изнемогающим от холода и голода, кидаете кусок гнилого хлеба... Я нарек сынами Божиими рачителей мира, а вы, как дикие звери, бросаетесь друг на друга с яростью и враждою! Священники мои, наставники нового Израиля! Вместо того, чтобы быть образцами честного жития, - вы стали наставниками всякого бесчиния, соблазном для верных и неверных, объедаетесь, упиваетесь, друг другу досаждаете; во дни божественных праздников моих, вместо того чтобы вести себя трезво и благочинно, показывать другим пример, вы предаетесь пьянству и бесчинству... Моя вера и божественная слава делается предметом смеха у язычников, видящих ваши нравы и ваше житие, противное моим заповедям" и пр.

Обличения Максима коснулись мирской власти и суда. В одном из своих поучений он говорит: "Страсть иудейского сребролюбия и лихоимания до такой степени овладела судьями и начальниками, посылаемыми от благоверных царей по городам, что они приказывают слугам своим вымышлять разные вины на зажиточных людей, подбрасывают в дома их чужие вещи; или: притащат труп человека и бросят на улице, а потом, как будто отмщая за убитого, начнут истязать не только одну улицу, но всю часть города по поводу этого убийства, и собирают себе деньги таким неправедным и богомерзким способом. Слышан ли когда-нибудь у неверных язычников такой гнусный способ лихоимания? Разжигаемые неистовством несытого сребролюбия, они обижают, лихоимствуют: расхищают имущества вдовиц и сирот, вымышляют всякие обвинения на невинных, не боятся Бога, страшного мстителя обиженных, не срамятся людей, окрест их живущих, ляхов и немцев, которые хоть и латынники по ереси, но управляют подручниками своими с правосудием и человеколюбием". Указать на превосходство латин перед православными в то время было до крайности резкой выходкой. Решившись так смело обличать лиц, посылаемых верховной особой, он

ПОРОХОВОЙ ЗАГОВОР

 

Англия. 1605 год

 

«Пороховой заговор» — под таким названием вошла в историю Англии попытка католических дворян Роберта Кетсби, Томаса Перси, Гая Фокса, Томаса Винтера и других взорвать здание палаты лордов, когда там будет присутствовать король Яков I.

Многое говорит за то, что мысль избавиться от Якова I, нарушившего свои обещания католикам, возникла в голове аристократа Роберта Кетсби. За участие в мятеже Эссекса ему присудили огромный денежный штраф. Этот религиозный фанатик считал самого папу и иезуитов нерешительными в деле возвращения Англии в лоно католицизма и мечтал одним ударом достигнуть этой цели.

Другим видным организатором заговора стал 45‑летний Томас Перси. Двоюродный брат графа Нортумберлендского, самого знатного из католических лордов, Перси занимал высокое общественное положение. Нарушение королем обещаний, данных католикам, он рассматривал как личное оскорбление, за которое в разговоре с друзьями грозился убить Якова.

Активное участие принимал в заговоре и Томас Винтер, происходивший из небогатой католической дворянской семьи из графства Вустер, родственник и друг Кетсби. Он получил отличное образование, говорил на французском, итальянском и испанском языках.

И, наконец, Гай Фокс. Этот уроженец Йоркшира в молодости служил во Фландрии в полку Уильяма Стенли, состоящего из католиков‑эмигрантов из Англии, и дослужился до офицерского чина. Решительный и послушный указаниям священников, Фокс был идеальным исполнителем заговора.

В ноябре 1603 года Кетсби изложил Томасу Винтеру и Джону Райту, брату жены Томаса Перси, свой план «единым ударом без всякой иноземной помощи вновь внедрить католическую религию»: подорвать порохом здание парламента. «В этом месте, — заявил Кетсби, — они причинили нам все зло, и, быть может, Господь обрек это место служить для них карой».

После гибели Якова I, наследника престола Генриха и главных советников, заговорщики планировали захватить кого‑либо из младших детей короля — принца Карла или принцессу Елизавету — и от их имени создать под видом регентства католическое правительство, которое покончит с шотландским засильем. Военную поддержку новому правительству должны были оказать ополчение католического джентри и переброшенный из Фландрии эмигрантский полк Стенли. Заговорщики надеялись сыграть на патриотических чувствах англичан, на непопулярности короля‑шотландца и привезенных им с собой фаворитов.

Чтобы заручиться иностранной помощью, Винтер отправился во Фландрию, где в это время коннетабль Кастилии готовился отбыть в Лондон для заключения мирного договора между Англией и Испанией. Винтеру пообещали похлопотать за английских католиков перед королем Яковом. Не исключено, что во Фландрии посланник Кетсби встретился с Оуэном и иезуитами, которым изложил планы заговорщиков.

В апреле 1604 года Винтер вернулся из поездки вместе с Гаем Фоксом, который в Англии стал называться Джоном Джонсоном.

Вскоре заговорщики собрались в Лондоне. Они поклялись хранить тайну, после чего прослушали мессу, которую отслужил иезуит, отец Джерард, и приняли причастие. Затем Кетсби изложил подробно свой план. Он собрал сведения о домах, примыкающих к палате лордов, в которой должен был выступать король Яков I при открытии парламентской сессии.

Здание палаты было двухэтажным. Сама палата занимала верхний этаж, а первый этаж и подвал арендовал под склад угля купец Брайт. Таким образом, мощную пороховую мину заговорщики должны были подвести под этот склад угля. Для этого предстояло снять один из принадлежавших казне домов, которые примыкали к зданию палаты Наиболее удобно из них был расположен Винегр‑хаус, арендованный Джоном Винниардом, входившим в личную охрану короля.

Ниже парламентских помещений, в полусотне метров протекала Темза. Для склада пороха планировалось использовать один из лондонских домов Кетс‑би, находившийся на берегу реки, неподалеку от Винегр‑хауса. Хранителем склада назначили Роберта Кея, сына англиканского священника.

Первым за дело взялся Перси, аристократ, так же, как и хозяин Винегр‑хауса, служивший в королевской страже. Он успешно справился с поставленной задачей и взял дом в аренду.

Подвал Винегр‑хауса от подвального помещения палаты лордов отделяла лишь толстая каменная стена. Кетсби, Винтер, Перси и Джон Райт взялись за подкоп. Но дело вскоре застопорилось: каменный фундамент не поддавался. На подмогу пришли Кей и Кристофер Райт, зять Джона Райта. В течение двух недель заговорщики делали подкоп, пока по ту сторону стены не послышался подозрительный шум.

Отправленный на разведку Фокс выяснил, что подвал парламентского здания купец Брайт сдал в аренду некоему Скинеру, купцу с улицы Кинг‑стрит. Перси удалось уговорить Скинера переуступить ему право аренды подвала под предлогом того, что к приезду жены ему необходимо закупить уголь для отопления.

Вскоре из Винегр‑хауса и из дома на берегу реки в подвал палаты лордов были перевезены мешки с порохом, прикрытые сверху углем.

Тем временем правительство перенесло открытие очередной парламентской сессии с 7 февраля на 3 октября 1605 года. Фокс отправился во Фландрию, чтобы условиться о плане действий с Оуэном и полковником Стенли. Кетсби и Перси взялись за организацию католического выступления.

Приготовления требовали больших средств, которые покрывались в основном за счет Кетсби, поэтому приходилось посвящать в заговор новых людей. Объезжая поместья своих друзей, Кетсби завербовал Роберта Винтера, брата Томаса, и Джона Гранта. Остальным он не открывал всех своих планов, добиваясь лишь их согласия на участие в добровольческом кавалерийском полку католиков в две тысячи человек, которых Яков разрешил собрать на английской территории испанскому правителю Фландрии.

28 июля правительство в очередной раз перенесло открытие парламентской сессии — на этот раз на 5 ноября.

Заговорщики делали последние приготовления. Фокс и Винтер проверили, не отсырел ли порох, и пополнили его запасы. Кетсби продолжал закупку лошадей якобы для добровольческого полка. В то же время он вовлек в заговор Эверарда Дигби, которому было поручено возглавить католическое восстание в графстве Уорик, и Френсиса Трешама, кузена Кетсби и Винтера, являвшегося зятем католического лорда Монтигля.

«Пороховой заговор» был подготовлен. Фокс уже присоединил к мешкам с порохом длинный фитиль. За четверть часа, пока огонь доберется до мины, Фоксу предписывалось сесть в лодку и отплыть подальше от здания парламента. Затем он должен был добраться до Фландрии и передать Оуэну и Уильяму Стенли, что пора выступать.

Вечером 26 октября лорд Монтигл отправился ужинать в свой замок Хокстон. Он находился в родстве со многими заговорщиками, поддерживал дружеские отношения с Кетсби, Френсисом Трешамом, Томасом Винтером и другими. Лорд принимал участие в заговоре Эссекса, но после вступления на престол Якова I объявил о своем желании принять англиканство. Вслед за этим Монтиглю были возвращены его имения, он получил место в палате лордов.

В Хокстоне его гостем был примкнувший к заговору Томас Уорд, дворянин из свиты лорда Монтагю. Во время ужина в комнату вошел паж и передал письмо хозяину. Тот сломал печать и попросил Уорда прочесть письмо вслух. В этом анонимном письме Монтиглю советовали не присутствовать на заседании парламента, так как Бог и люди решили покарать нечестие «страшным ударом». Реакция Монтигля была неожиданной, он приказал седлать лошадей.

В 10 часов вечера лорд уже был у дверей Уайт‑холла. Несмотря на поздний час здесь находились Роберт Сесил и четыре лорда‑католика, члены Тайного совета, — Ноттингем, Нортгемптон, Вустер и Суффолк. Монтигл передал Сесилу таинственное письмо. После того как все ознакомились с его содержанием, было принято решение сохранить все в глубокой тайне и ничего не предпринимать до возвращения короля с охоты Монтигл, однако, не счел необходимым скрывать этого решения от Уорда.

Уорд сразу сообщил Винтеру о провале заговора. На рассвете Винтер, разыскав иезуита отца Олдкорна и Джона Райта, помчался с ними в Уайт‑Уэбс. Но упрямый Кетсби не хотел верить, что заговор раскрыт. Быть может, заявил он, это результат интриги Френсиса Трешама, который только что получил богатое наследство и теперь захотел выйти из игры.

По поручению Кетсби, рано утром в среду Фокс направился в столицу и незаметно пробрался в подвал палаты лордов. Мина была на месте, о чем, вернувшись в Уайт‑Уэбс, он доложил Кетсби.

Но кто послал роковое письмо Монтиглю? Кетсби по‑прежнему подозревал Трешама. 1 ноября он встретился с Трешамом и прямо спросил его о письме Монтигю. Но тот с негодованием отверг обвинение и тут же посоветовал Кетсби немедленно бежать во Францию.

Однако глава заговора продолжал надеяться на чудо. Кетсби заявил, что останется в Лондоне до возвращения Томаса Перси из поездки по северным графствам.

3 ноября Уорд сообщил Винтеру, что король вернулся в город, прочел знаменитое письмо и распорядился тайно обыскать подвалы под зданием палаты лордов. У заговорщиков оставалась надежда, что обыск пройдет формально.

Вечером заговорщики вернулись в Лондон. Фокс спустился в подвал и нашел мину нетронутой. Да и в Уайт‑холле не было заметно признаков тревоги. Решили действовать.

Утром Перси послал Фоксу часы Заговорщики разошлись по условленным местам. Кетсби направился в Уайт‑Уэбс, Перси — к графу Нортумберлендскому.

Вскоре около здания палаты лордов появились лорд‑камергер Суффолк и лорд Монтигл в сопровождении пажа. Они спустились в подвал. Лорд‑камергер спросил у находившегося там Фокса, кто он такой и что это за груда угля. Фокс ответил, что он слуга Томаса Перси, которому принадлежит сваленный здесь уголь.

Вернувшись в кабинет к королю, где находились также Сесил и несколько других членов Тайного совета, Суффолк сообщил о подозрительно большом количестве угля, собранном для отопления дома, где Томас Перси редко бывал. Лорд‑камергер также заметил, что, по мнению Монтигля, автором письма является Перси, с которым его связывает тесная дружба.

В свою очередь, Фокс сообщил Перси о неожиданном визите Суффолка. Ночью заговорщики продолжали вести наблюдение за правительственными зданиями. Все было спокойно. Ни Яков, ни Сесил, видимо, не знали, что их ожидает на следующий день.

Фокс отправился в подвал с часами и фонарем. Подготовив шнур, он вышел во двор и здесь его схватили люди во главе с мировым судьей Ниветом, посланным для нового осмотра подвала. Фокс сразу понял, что все пропало, и на вопрос Нивета, что он здесь делает, ответил: «Если бы вы меня схватили внутри, я взорвал бы вас, себя и все здание». По приказанию Нивета подвал еще раз обыскали. Бочки с порохом на этот раз нашли и обезвредили…

Заговорщики стали спешно покидать столицу еще до того, как узнали об аресте Фокса. План Кетсби предусматривал одновременное выступление в ряде графств на северо‑востоке Англии. Но главных заговорщиков сумел догнать Роквуд и сообщить им о провале предприятия.

Когда Кетсби и Перси прибыли в замок своего сообщника Дигби, там уже собралась группа местных помещиков, собиравшихся принять участие в восстании. Но когда они узнали, что покушение на Якова I сорвалось, многие ретировалось. Кетсби и его друзья решили бежать в горы Уэльса и поднять на восстание местных католиков.

В Холбич‑хаусе — доме Стефена Литлтона в графстве Стаффордшир заговорщики сделали короткий привал. Когда они пытались просушить подмоченный порох, раздался взрыв. Кетсби и его друзья были отброшены в сторону. Те, кому посчастливилось не пострадать от взрыва, среди них Дигби и Роберт Винтер, бежали. Остальные вскоре были окружены отрядом шерифа графства. Кетсби и Перси и еще несколько заговорщиков погибли. Томас Винтер, Роквуд, Морган, Грант сдались. В течение последующих недель были схвачены в разных местах участники «порохового заговора». Их ожидали казематы Тауэра, пытки и виселицы, воздвигнутые в Лондоне и других городах для примерной казни всех заговорщиков.

Судебный процесс, проходивший в Лондоне в начале 1606 года, надолго остался в народной памяти. И поныне ежегодно 5 ноября в Англии в воздух взлетают фейерверки и публично сжигают чучело Гая Фокса. А традиция требует, чтобы началу парламентской сессии предшествовала символическая сцена: пристав палаты лордов — «носитель черного жезла» — в сопровождении стражи из Тауэра, одетой в красочные средневековые мундиры, должен обойти подвалы Вестминстера, проверяя, не подложены ли в них бочонки с порохом…

Исторический портал

Aladdin

Адрес: Россия Санкт Петербург Гражданский пр.


E-mail: Salgarys@yandex.ru

Сделать бесплатный сайт с uCoz